СТАТЬИ   КНИГИ   БИОГРАФИЯ   ПРОИЗВЕДЕНИЯ   ИЛЛЮСТРАЦИИ   ССЫЛКИ   О САЙТЕ  






предыдущая главасодержаниеследующая глава

М. И. Пущин

Из "Записок" (1825-1826)


Вдруг неожиданно роковая весть о кончине Александра разнеслась в Петербурге. Известие это получено в то время, как все были собраны на молебствие о здравии в Невский монастырь, после полученного известия, что государю лучше; но тут же, не кончивши молебствия, начали служить панихиду по получении известия, что императора не стало. Тогда начались переговоры между великими князьями. Все оставались в тревожном ожидании после того, как тотчас же присягнули цесаревичу Константину. Слухи носились, что цесаревич отказался и что, императором будет Николай. В высших сферах, конечно, все известно; но для публики была тревожная неизвестность. Я был один из тех, которые желали императора Николая, но это казалось невероятным для меня потому только, что было бы слишком хорошо*.

* (Известие о смерти Александра I (умер 19 ноября 1825 г. в Таганроге) было получено в Петербурге утром 27 ноября. Находившиеся в Зимнем дворце братья умершего царя немедленно присягнули новому императору - следующему по старшинству сыну Павла I цесаревичу Константину. В тот же день Константину присягнула столица, а за ней и вся Россия. Однако Константин не только подтвердил свой отказ царствовать, сделанный Александру несколькими годами ранее, но привел Царство Польское, наместником которого он был, к присяге следующему брату, Николаю. Выяснилось, что еще в 1823 г. были заготовлены, но не обнародованы документы, объявлявшие наследником престола Николая. После двухнедельного междуцарствия и сложных переговоров Петербурга с Варшавой на 14 декабря была назначена новая присяга - императору Николаю I.)

Еще прежде кончины императора у Петра Колошина из бюро пропали деньги; жена его Мария Сергеевна настоятельно требовала, чтобы он поехал к гадальщице Киргоф и через нее отыскал вора. По просьбе Колошина я согласился с ним поехать к Киргоф и даже просить ее и мне погадать. Для Колошина она, развернув колоду карт, сказала цвет одежды вора, и более никаких указаний не было ею сделано. Когда дошла очередь до меня, она опять развернула на столе свою перетасованную колоду и сказала: "Вы ищете перемены по службе, подавали об этом три бумаги; перемена вам будет, но не та, которую вы ожидаете; странно говорят карты, вы будете солдат,- потом опять перебрала свои карты и прибавила: - Это не должно вас тревожить, вы солдатом прославитесь; денег же, денег у вас будет столько, что вы будете бросать золотом без счету; конец ваш будет тихий и благополучный". Конечно, я посмеялся такому предсказанию вместе с Колошиным, который, при ожидаемой перемене Константина и Николая, тогда же предсказывал мне скорое возвышение по службе, что, конечно, очень было правдоподобно по отношениям моим к великому князю Николаю Павловичу. "Мы с тобою, конечно, не будем вмешиваться в престолонаследие, по пословице,- сказал он,- что ни поп, то батька, хотя с воцарением Николая вся выгода на твоей стороне".

Во время междуцарствия совсем неожиданно приехал из Москвы брат Иван Иванович; еще прежде его приезда сестра Анна Ивановна, не получавшая долго от него писем, сказала мне однажды: "Может быть, тебе придется съездить в Москву, если скоро не получим письма от Ивана; я за него очень боюсь, чтобы он не замешался в какую-нибудь политическую историю".

Сейчас по приезде брат стал говорить, что если назначена будет новая присяга, то присягать не следует, что нельзя дозволить так легко обращаться с чужою совестью, особенно необразованного народа. Однажды он мне сказал: "Побывай у Рылеева, тебе будет яснее нынешнее наше положение". Из любопытства на другой день утром я пошел к Рылееву, который мне тогда сказал, что многие решились не принимать новой присяги, что большая часть войска готова взяться за оружие и защищать народную совесть, что Корнилович с Юга, а Якубович с Кавказа привезли известие о самом лучшем настроении войск. Тогда несколько прояснился для меня намек сестры, слова брата стали понятнее, и я уже не сомневался в существовании заговора, который еще составлялся и в который набираются соучастники. Еще более убедил меня в этом Якубович, зайдя к которому я застал за завтраком и бутылкою вина; он с Кавказа приехал после полученной там раны в голову, большой был хвастун и с перевязанным лбом морочил православный люд. На Кавказе узнал я разного рода его проделки, как он с Верзилиным условился превозносить храбрость друг друга. Верзилин исполнял условие добросовестно, а Якубович везде и всем разглашал противное против Верзилина, что еще более заставляло верить словам Верзилина про него*. При мне все были осторожны, как узнал я впоследствии, оттого, что я не принадлежал к обществу. Странно теперь вспоминать, что, побираясь этими смутными сведениями, я нисколько не беспокоился в той уверенности, что все это пустая болтовня, которая ничем не кончится; тем более я мог это предполагать, что в то время очень много и свободно толковали о злоупотреблениях в администрации и развивали конституционные идеи во всех собиравшихся офицерских кружках, в гостиных и гостиницах. Мне случалось в то время у Андрие слышать за обедом, что один пистолетный выстрел в Петербурге подымет всю Европу и деспотам придется искать убежища в Азии или в свободной Америке. В воздухе носился революционный дух, и вся молодежь была им более или менее заражена.

* (Речь идет, вероятно, о генерал-майоре Петре Семеновиче Верзилине (1793-1849), кавказском сослуживце и соратнике А. П. Ермолова. В 1831-1838 гг. Верзилин был первым наказным атаманом Кавказского линейного войска.)

По воскресеньям нанималась четырехместная карета, которая должна была везти к Ивану Алексеевичу Яковлеву на Васильевский остров в Загибенин переулок меня, двух Искрицких, Чевкина и Галямина. Карета ожидала на сборном пункте у Искрицких, живших вместе с Чевкиным у Синего моста. 13-го декабря 1825 г. в воскресенье я пришел на сборный пункт довольно рано, нашел там Александра Искрицкого и Галямина. Чевкин и Демьян Искрицкий, служившие при корпусном штабе, еще даже на обед домой не возвращались. В ожидании их мы играли в Halbe-Zwolf. Скоро пришел к нам Игнатьев, ротмистр конной гвардии, с поручением от Чевкина и Искрицкого сказать нам, чтобы мы их не ожидали, что они к Яковлеву за неимением времени не поедут. Тогда Игнатьев сказал нам, что завтра восшествие на престол Николая Павловича и что поэтому в штабе очень заняты необходимыми распоряжениями для присяги, что всем начальникам приказано от своих частей не отлучаться и везде к 8 часам утра собрать войска для принесения присяги. Только теперь для меня сделалось верно ходившее известие об отречении Константина Павловича, и, вспомнив слова брата, Рылеева и других, я, вместо того чтобы ехать к Яковлеву, пошел отыскивать брата к Рылееву, жившему через несколько домов от Искрицкого, в доме американской компании, которой он был делопроизводителем*. Наверно думал я застать у него брата и посоветовать ему принять новую присягу и отстать от намерения сопротивляться власти. Войдя в переднюю к Рылееву, меня поразило множество шуб, хотя ни одного экипажа не было на улице у подъезда. В комнатах нашел я большое собрание и несколько знакомых мне личностей в числе множества незнакомых. Но брата там не было, и, не достигнув своей цели, я хотел через несколько минут уйти, тем более что удивленные взгляды некоторых меня убедили, что я тут лишний. Но Рылеев после обычного приветствия сказал: "Господа, это наш; я его с детства знаю, он нас не выдаст". После такой рекомендации мне стало стыдно за свое малодушие, я решил остаться, чтобы иметь понятие, в чем дело; не скрою того, что любопытство, возбужденное к тому же, подстрекало, и, когда Рылеев попросил господ военных в другую комнату, я вместе с Сутгофом, Кожевниковым, Арбузовым, Бестужевым, Пановым, Фохтом, Коновницыным, Палицыным и другими (всех не припомню) пошел за Рылеевым и сел за круглый стол, на котором лежали какие-то бумаги. Тут я слышал обещание привести на площадь полк Измайловский, в котором он служил подпоручиком, Сутгофа и Панова то же сделать с л.-гв. Гренадерским, Щепина-Ростовского с Московским и Арбузова и Петра Бестужева с гвардейским экипажем. Мною выражено было сомнение, что нельзя полагаться на прапорщиков, чтобы они, помимо своих начальников, повели полки; что это несбыточно; если старшие офицеры исполнят свою обязанность, то я посмотрел бы, как младший меня офицер, состоящий под моим начальством, сделал бы это, разве только проведя эскадрон через мой труп; что после всего слышанного мною здесь весьма сомневаюсь в успехе предприятия; другое дело, если бы мне здесь сказали, что Милорадович и другое известное войску лицо стоит во главе движения: тогда, может быть, и я бы к нему примкнул. Я советовал им не надеяться на обещания молодых офицеров, говорил, что предприятие их не может иметь удачи, что они себя губят, конечно, идя на это предприятие, они, может быть, приносят себя в жертву; но за что же они хотят погубить легковерных, которых успеют соблазнить, а что погубят себя и их, в том нет никакого сомнения. Рылеев на это возразил, что если не удастся ничего сделать в Петербурге, то они отретируются на Старо-Русское военное поселение и, подняв его, возвратятся с ним в Петербург. "Надо не иметь никакого понятия о стратегии, чтобы полагать возможным ретироваться по Петербургским дефилеям",- заметил я. Тогда обер-прокурор Сената Краснокутский сказал, что, если будет собрано войско на Сенатской площади, он заставит сенаторов подписать конституцию и отречение от престола императора; между тем будет отдано приказание занять дворец и вывезти оттуда царскую фамилию, а в случае невозможности вывезти, всю истребить. Приехавший из южных губерний Корнилович сказал: стотысячная армия ожидает только сигнала и готова пойти на соединение с северным восстанием. Сергей Трубецкой, который назначался в диктаторы, заговорил в моем тоне и между прочим сказал: "Я совершенно согласен с Пущиным, что к поднятию оружия мы не готовы и что нет никакого нравственного ручательства в успехе предприятия". Рылеев тогда сказал, что отложить задуманного нельзя, что правительству открыты глаза, и указал на лежавший на столе разговор государя с Ростовцевым, им письменно сообщенный, разговор, в котором Ростовцев предостерегал Николая Павловича против готовящегося возмущения. (Мне пришлось по времени узнать происхождение этого оригинального доноса. За несколько дней до 14-го декабря собрались у князя Евгения Оболенского Каховской и Ростовцев, и после толков о предстоящем предприятии Ростовцев им объявил, что не может помирить с своею совестью истребление царской фамилии, что обязанностью считает предупредить будущего государя, но дает свое честное слово никого не называть и не делать прямых указаний ни на кого. Оболенский пришел в восторг от заявления Ростовцева, стал его целовать и, похвалив благородство его, отпустил с благословением делать то, что совесть ему указывает. Ростовцев отправился во дворец и предупредил великого князя о готовящемся восстании, никого не назвал и разговор свой с ним, своею рукою написанный, передал Рылееву.) Этот сверток, лежавший на столе, был прочитан; по прочтении этой оригинальной бумаги, Бестужев Александр восторженно вскрикнул: "Переходим за Рубикон, руби все! По крайней мере об нас будет страничка в истории"**. На эти слова я отвечал очень тихо: "Страничка эта замарает историю нашу и покроет нас стыдом", взял шляпу и вышел от Рылеева в надежде, что посеянная мною нерешительность в диктаторе князе Трубецком произведет свое хорошее действие и что восстание будет по меньшей мере отложено на неопределенное время. Выходя от Рылеева, у крыльца встретил я Моллера, полковника Финляндского полка, на другой день вступающего с батальоном в караул во дворец и который должен был завладеть дворцом, о чем только что узнал я от Рылеева. Не допуская Моллера до снятия шубы, я попросил пройтись со мною немного, имея нужду с ним о серьезном деле переговорить, рассказал ему о всем, слышанном у Рылеева, советовал ему отказаться от своего намерения и обещания, к Рылееву не ходить, чтобы избавиться от неприятных для него объяснений. Моллер говорил о своем честном слове, еще так недавно им данном. "Для дела бесчестного нет честного слова",- отвечал я ему, и в разговорах, нас тогда занимавших, мы прошли до Измайловского моста по Вознесенскому проспекту; тут мы с ним расстались после обещания, данного мне, не участвовать в готовящемся восстании, от замыслов которого у него кружилась голова.

* (К. Ф. Рылеев с весны 1824 г. был правителем дел канцелярии Российско-Американской компании, занимавшейся освоением русских земель в Северной Америке и на прилежащих к ней островах.)

** (История доноса Я. И. Ростовцева вел. князю Николаю Павловичу о готовящемся восстании изложена М. И. Пущиным по позднейшим дошедшим до него рассказам и не вполне верно. Ростовцев не предупреждал товарищей по тайному обществу о своем намерении, а сообщил Оболенскому и Рылееву о своей беседе с Николаем на другой день, поставив их перед свершившимся фактом (встреча состоялась 12 декабря). Документ, который М. И. Пущин описывает как письменную запись беседы Ростовцева с будущим царем,- в действительности копия того письма, с которым Ростовцев обратился к Николаю, прося его о встрече (текст этого письма см. в "Алфавите декабристов", составленном А. Д. Боровковым: БД, т. VIII, 167-168).)

Я жил в Измайловских казармах на одной квартире с Дараганом, нашел у него Бартоломея и Денисова за стаканами чая и им рассказал все мною в этот вечер слышанное и мною говоренное. Эскадроном я давно не командовал, потому что хотя и не рапортовался больным, но имел разрешение великого князя не заниматься службою по причине сильнейших геморроидальных припадков, которые в настоящем случае усилились до того, что тотчас по возвращении от Рылеева я слег в постель и в постели принимал вахмистра Кузьмина, который пришел ко мне посоветоваться о том, как поступить эскадрону, присягать завтра или нет, потому что солдаты Измайловского полка забегают в казармы наши и говорят, что они присягать не будут, потому что их обманывают. Не распространяясь в разговоре с Кузьминым, я его отправил, сказав: "Эскадрон будет делать, что я прикажу, потому что завтра я буду при эскадроне во время присяги, что нужно исполнять приказание начальства, что за исполнение солдат в ответе не будет, напротив же, за неисполнение подвергается строгому наказанию". Ночь, как часто со мною было, я провел без сна, эту же в особенности, от волнения, действовавшего пагубно на мои немощи. В 7 часов утра через силу пошел я в казармы, куда в дежурную комнату были собраны все офицеры по приказу с вечера по всем войскам. Когда я проходил в дежурную комнату мимо солдатской казармы и здоровался с эскадроном, выстроенным для присяги, эскадрон так громко отвечал на мое ему приветствие, что испугавшийся Засс выскочил из дежурной комнаты, чтобы узнать, что такое случилось. "Это молодцы здороваются с начальником, которого давно перед строем не видали",- сказал я Зассу и вместе с тем вошел в дежурную комнату, где уже нашел собравшихся наших и Измайловского полка офицеров.

Несмотря на высказанное мною накануне дня присяги, Рылеев, не знаю почему, все еще полагал, что я с эскадроном приму участие в восстании, и, пока мы ожидали начальника дивизии, который должен был приводить нас к присяге, послал ко мне сперва генерального штаба офицера Палицына, что Московский полк на Сенатской площади, потом Коновницына, что туда же прибыл лейб-гвардии Гренадерский и Гвардейский экипаж. Когда вызывал меня Палицын, Засс спросил зачем; я отвечал, что Палицын только что приехал в Петербург и хотел узнать от меня о времени и порядке присяги, а про Коновницына сказал, что отыскивал у меня Палицына, которого требуют в штаб.

В девять часов вывели войска на казарменный двор, где прочитана была присяга, всеми повторенная, но некоторые офицеры Измайловского полка заставляли солдат кричать: "Константину!" Несмотря на то, присяга была принята, и тут же получено приказание эскадрону седлать лошадей и выступить на Сенатскую площадь, также Измайловскому полку идти туда же, взяв с собою боевые патроны. Это произвело во мне такое волнение, что, не имев возможности сесть на коня и вести эскадрон, я вынужден был лечь в постель и в постели нетерпеливо ожидать со страхом известий с места действия. Первое известие было от солдат, которые привезли убитого любимого мною унтер-офицера и солдата, смотревшего за моими лошадями. Второе - сам Рылеев, который приехал мне объявить, что все потеряно, оттого что я и многие не исполнили принятых на себя обязательств. Брат Иван Иванович также приезжал ко мне и выговаривал мне, зачем я был у Рылеева, что он с умыслом все от меня скрывал и не завербовал меня в общество, чтобы я оставался у родных, когда он сам погибнет; он знал наверно, что пропадет, потому что никакой веры не имел в организацию общества, но от товарищей отстать не хотел. Показал он мне картечные дыры в своей шубе и сказал, что, когда все начальствующие в каре разошлись, ему пришлось принять начальство и распоряжаться; последнее его распоряжение было: "Sauve qui peut!"* Но он все-таки надеялся, что меня не возьмут к ответу, а если и возьмут, то, вероятно, отпустят, потому что не будет в чем меня обвинить. Тревожно проведенный день 14-го декабря сильно меня расстроил. У меня оставался ночевать Илья Назимов, не бывший при батальоне, накануне ко мне приехавший и видевший меня в таких тяжких страданиях.

* (Спасайся кто может! (фр.))

15-го, в 9 часов утра, когда я еще лежал в постели, приехал генерал наш Сазонов с приказанием от государя меня к нему привезти. Я встрепенулся, собрал последние силы, оделся в мундир, взял с собою все деньги, которые у меня были, в том числе и казенные, и вместе с Сазоновым в его санях поехал во дворец. На дороге встретил брата Ивана Ивановича, ехавшего ко мне с сестрою Анною Ивановною, которая доложила, что государь требует меня к себе, чтобы сделать меня флигель-адъютантом. Сазонов меня привез на дворцовую гауптвахту, где занимала караул рота Финляндского полка, усиленная накануне гв. саперным батальоном. Дежурный по караулам был полковник Моллер, который, увидев меня, так оторопел, что, спросив у Сазонова приказание меня арестовать, уже протянул руку к моей сабле. Сазонов отвечал, что никакого приказания о моем аресте от государя не имел, но государь желает меня видеть, а привез он меня на гауптвахту для того только, чтобы ожидать, пока государю угодно будет меня потребовать к себе, о чем он идет спросить государя. Между тем бывший тут же на гауптвахте товарищ мой Витовтов известил меня, что уже несколько человек взятых были с допроса у государя; что, кажется, они сделали показания на многих, что брат мой Иван Иванович еще не был взят; я не сказал ничего о нем. Исповедь моя не имела бы смысла; к тому же я тогда полагал, что, может, брат и не будет задержан, если никто его не выдаст. Когда меня потребовали к государю, я вооружился всевозможными отрицаниями. Во дворце в залах было необыкновенное движение и беспрерывная беготня флигель - и всяких адъютантов. Когда перед кабинетом государя я ожидал, упираясь на саблю, горькой участи своей, все проходившие мимо меня пожимали плечами; иные зверски на меня смотрели, и никто с особенным участием, как бы боясь выказать его в дворцовых стенах; один только начальник штаба Нейдгарт подошел ко мне и с участием спросил: "Скажите, Пущин, виноваты вы или нет?" Я отвечал: "Нет". Он крепко пожал мою руку и сказал: "Ну, теперь я совершенно спокоен насчет вас". Какой-то Преображенский офицер, которого никогда я не видал, проходя мимо меня с товарищем, сказал: "В тихом омуте черти водятся, казался всегда таким скромным!"

Наконец вышел из кабинета государь во всей форме, со шляпою в руках и, увидав меня, сказал Сазонову: "Возьмите у него саблю и отправьте его на гауптвахту, теперь мне с ним толковать нет времени, а по моем возвращении приведите его ко мне". Государь отправлялся благодарить и отпустить войска, со вчерашнего дня собранные около дворца и ночевавшие на биваках. Возвратившись на гауптвахту уже арестованным, я приведен был в комнату караульного офицера, где в это время командир батальона Геруа завтракал. Мои отношения с ним были самые лучшие; он не стал ни о чем меня расспрашивать, а пригласил с ним позавтракать, на что я охотно согласился, потому что даже чаю не успел напиться дома (это было уже во втором часу). Государь от войск возвратился в третьем часу, и меня привели к нему уже в сопровождении двух часовых. В комнате перед кабинетом государя находились в то время Левашов, который снимал допросы, и дворцовый комендант Башуцкий. Вскоре вышел из кабинета государь в сюртуке без эполет, подошел ко мне и довольно ласковым тоном сказал: "Знаю, что ты их отговаривал; но ты мне должен сказать, почему ты мне не донес?" - "Я, ваше величество, не знаю, о чем доносить, потому что ровно ничего не понимал и ни о чем обстоятельно не знал". Тогда государь, переменив тон, сказал Левашову: "Такого закоренелого упрямства, как в этом человеке, я ни в ком не встречал. Вы хоть на ножи его посадите, он вам ничего не скажет; но я вас заставлю говорить; допросите его хорошенько, генерал",- и повернулся, чтобы идти в кабинет, но опять возвратился. Тогда вслед уходящему ему я сказал: "Когда я имел причины, государь, вам ничего не сказать, то, уже конечно, генерал Левашов ничего от меня не узнает".- "Посмотрим, кто кого переупрямит",- сказал государь, снова возвращаясь в кабинет. Левашов, взяв лист чистой бумаги, стал задавать мне вопросы и записывать мои на них ответы. Вопросы и ответы были следующие: Были у присяги? Был. Где? При эскадроне. Знали о существовании общества? Нет. О существовании заговора? Тут я должен бы был сказать да, но я отвечал нет. Допрос производился в присутствии Башуцкого, не знаю почему тут все время остававшегося. Во время допроса входил государь и, подойдя ко мне, опять ласково сказал: "Ай, ай, Пущин, никогда я от тебя этого не ожидал,- и, коснувшись пальцем моего лба, прибавил: - А это все голова!" - "Я так счастлив, государь, что голова моя по сие время не вводила меня ни в какое дурное дело и, надеюсь, что и впредь меня никогда не введет".- "Буду очень рад, если ты оправдаешься",- сказал государь и возвратился в кабинет. Левашов, получивши мои ответы на все вопросные пункты, просил меня их подписывать (не совсем правдивые ответы), и я сказал ему, что я полагаю, что мне нечего подписывать, когда нет и не может быть от меня ни указаний, ни показаний. "Это правда",- заметил он и с ответами моими пошел к государю*.

* (Первоначальный допрос М. И. Пущина, записанный В. В. Левашевым, сохранился, и это дает возможность сравнить его с воспоминаниями. Левашев записал, что на вопрос: "Известно ли было вам намерение неустройства? От кого и когда?" - Пущин отвечал: "В последнее воскресенье, прохаживаясь пешком, зашел я к Якубовичу, где нашел Московского полка Бестужева и того же полка к<нязя> Щепина-Ростовского. <...> Увидя меня, Якубович спросил: "Аристократ ли вы?" - на что я не дал ему никакого ответа, он сказал: "Вы чувств благородных и нас, конечно не продадите". Засим начал спрашивать меня, думаю ли, что, собрав 500 человек на площади, вся гвардия к оным пристанет. Я ответствовал, что сего не думаю, но если бы собралось 15000, водимых человеком с весом, то чрез оных все бы мог исполнить. Еще спросил он, думаю ли я, что эскадрон мой присягнет, присягнув уже за несколько дней. Я уверил его, что его высочество слишком любим, чтобы подвергнуть сие малейшему сомнению. На сие сказал он мне, что он наверное знал, что есть много недовольных и что должно легко ожидать потрясения. "Если же весь корпус соберется, то будешь ли и ты там с эскадроном?" На что я отвечал, что буде сие случится, то узнаю, что предпринять. После сего, простясь с ним, я его оставил, подозревая их всех, но не считая сие опасным" (ВД т. XIV, 450-451).)

Пока Левашов еще не возвратился от государя, Башуцкий, который почувствовал сердцем мою невинность, сказал: "Пущин, я за вас, потому что верю вам; виновный так с государем говорить, как вы, не может и не посмеет".- "Благодарю, в<аше> п<ревосходительство>, всегда буду помнить участие ваше, столь драгоценное в теперешнем моем положении". Левашов вышел от государя с запечатанным конвертом; увидев это, Башуцкий, удивленный, попятился назад. Левашов, подойдя к нему, сказал что-то на ухо. "Ну, теперь я покоен",- отвечал Башуцкий и, оборотясь ко мне, сказал: "Пойдемте, Пущин, со мною" - и молча повел меня в Комендантскую канцелярию, позвал фельдъегеря, которому приказал меня отвести к коменданту Петропавловской крепости Ал. Яков. Сукину.

Я был очень коротко знаком в доме Сукина по товариществу моему с племянником Сукина, Витовтовым, жившим до женитьбы своей в его доме, почему и ожидал от Сукина какого-либо покровительства, дожидаясь у него в зале с доставившим меня фельдъегерем; туда пришел плац-адъютант Николаев, и к нему я адресовал просьбу передать Витовтову мою визитную карточку, на которой тут же у коменданта написал: "Туда, где я буду сидеть, доставить мне табаку, книг, сюртук и халат". Николаев отозвался, что от арестантов не дозволено принимать никаких писем. "Но я, как известно вам, пользуюсь знакомством коменданта, и, кажется, никто не может мне помешать оставить ему свою визитную карточку". Возражения не было, и я положил карточку с моею припискою на стол; не знаю, что сделалось с этой карточкою, но я тогда подумал, что Сукин, посмотрев на карточку, вспомнит о заключенном и, во всяком случае, не может не передать ее Витовтову, а если нет, то это подло. Вышел Сукин, распечатал привезенный фельдъегерем конверт и сказал: "Государь делает вам милость, приказав посадить вас не в каземат, а на гауптвахту". Тогда я понял, почему слова, сказанные Левашовым Башуцкому на ухо, успокоили его: он, добрейший, полагал, что гауптвахта рай земной в сравнении с казематом.

Плац-адъютант отвел меня на гауптвахту, где стоял на карауле семеновский офицер Дамич. Так как я был в мундире и у меня не было никаких вещей, то я попросил Дамича послать от меня открытую записку с вестовым в Измайловские казармы к товарищу моему Дарагану. Записка была следующая: "Я содержусь на гауптвахте Петропавловской площади; пришли мне трубку, табаку, сюртук, халат и книги, которые лежат на письменном столе". Прежде чем просить об этом караульного офицера, я просил через плац-майора у коменданта позволения послать за моими вещами, но комендант отказал, и Дамич хотя и знал это, но никакого не сделал затруднения исполнить мою просьбу, напротив, поспешил отправить записку с приказанием вестовому скорее с ответом возвратиться.

Вечером того же дня привезли ко мне в сотоварищи: Кожевникова Нила, Фохта и Шторха, а на другой день саперного на карауле кн. Вадбольского. Привезли под вечер к нам же графа Захара Чернышева. Чернышов во всеуслышание начал критиковать действия заговорщиков 14-го числа и сказал, что, по мнению его, нужно было увериться в артиллерии и поставить ее против Зимнего дворца, дать несколько залпов ядрами, гранатами или картечью, чем попало, и тогда он уверен, что дело бы приняло совершенно иной образ и мы тут бы не сидели. Я остановил его, сказав, что тут не место на такие рассуждения и что, конечно, теперь более чем когда нужно быть поскромнее. На другой день нас по очереди вызвали к коменданту. Товарищей моих повели прежде меня, и они на гауптвахту не возвращены. Меня последнего отвели к коменданту. Когда я к нему пришел, он мне показал мою записку к Дарагану и спросил, я ли ее писал. На утвердительный мой ответ спросил, почему я называю крепость площадью. "Никогда не называл так крепость",- утверждал я. "Вот доказательство противного",- сказал Сукин и показал мне записку мою к Дарагану, в которой действительно была моя описка (на гауптвахте Петропавловской площади), а на записке карандашом государевой рукой написано: "Спросить у Пущина, почему он крепость называет площадью?" Конечно, мне не трудно было уверить Сукина, что тут не было никакого умысла, но что свежее происшествие на площади так врезалось в мою мысль, что совершенно нечаянно написалось на бумаге в записке, с поспешностью писанной. "Зачем вы писали записку?" - "Это выражено в записке, которую через пл<ац>-майора просил я у вашего превосход<ительства> переслать, но, когда вами было отказано, караульный офицер не нашел никакого затруднения переслать открытую записку, видя, что у меня ничего нет, чтобы хоть несколько успокоиться ночью". Сукин мои объяснения принял благодушно и сказал, что ему очень жаль, что мои товарищи не умели себя вести на гауптвахте и что я хотя останавливал Чернышева, но государь приказал всех рассадить по казематам, не исключая никого.

В 11 часов меня отвели во временно устроенный каземат в кронверк и посадили в чулан в три аршина ширины и четыре длины. Чуланы, временно устроенные из сырого соснового леса, издавали сильный запах смолы. Кельи эти были расположены по обеим сторонам коридора, и в двери каждой кельи было окошко со стеклом, завешенное от коридора; ходивший по коридору часовой с ружьем беспрестанно заглядывал, вероятно из любопытства. Когда я вступил в Кронверкскую куртину, то еще кельи достраивались, и несносный шум топоров наводил какую-то грусть. Я один из первых занял свою келью; по мере их изготовления поступали новые жильцы их. В первые дни моего заточения я постоянно слышал мелодический свист, который интриговал; исходил он из одной кельи против меня, через коридор расположенной. Хотелось очень мне узнать, кто этот артист, для чего я обратился к остановившемуся против моей двери часовому; часовой обещал мне узнать и мне сообщить. От него я узнал, что интересный свистун - ротмистр Франк, мой товарищ по корпусу, и вслед за тем у нас завелся разговор через того же часового. Но не все часовые помогали нашим развлечениям; были и такие, которые даже и не отвечали на наши им вопросы и молча опускали занавеску. Дней через несколько после моего заключения вошел ко мне плац-майор, завязал мне глаза, долго водил меня сперва по каким-то коридорам, потом по улице и наконец опять в какой-то дом. Когда он развязал мне глаза, я узнал знакомый мне зал комендантского дома, и там в одном углу за ширмой он мне указал на стул, на который я мог сесть. Скоро ко мне пришли какие-то чиновники, завязали мне глаза и опять начали кружить со мною по комнатам. Но так как комендантский дом мне довольно был знаком, то я очень хорошо знал, что меня несколько раз провели по одним и тем же комнатам; по сие время непонятен для меня этот ни к чему не ведущий маневр. Наконец меня остановили, развязали глаза, и я очутился в ярко освещенной комнате, где за большим столом сидели: воен<ный> мин<истр> Татищев, Кутузов, Потапов, Левашов, Бенкендорф и Адлерберг, все члены следственной комиссии, к которой принадлежал и великий князь Михаил Павлович, но его тогда тут не было*. Адлерберг предложил мне вопросы, на которые я отвечал уже со всею откровенностью, потому что, когда еще сидел на гауптвахте, видел, как привезли моего брата Ивана со связанными руками, в сопровождении фельдъегеря и двух жандармов верхом, с обнаженными саблями. Адлерберг спросил меня, почему я государю не сообщил обо всем, что знал; что по отношениям моим к нему сообщение это не было бы доносом, а только доказательством моей к нему преданности. На это я отвечал, что мне и на мысль не приходила возможность доноса и что этого я не нашел в правилах, которыми руководился. "Поэтому в ваших правилах нет правил чести",- сказал тогда Левашов. "Я понимаю честь такого рода, которого, кажется, в<аше> п<ревосходительство> не понимаете",- отвечал я. Тогда все члены, сидевшие за столом, встали, и Бенкендорф сказал: "Вы не должны забывать, что говорите в присутствии лиц, облеченных властию от государя, и что за выражения ваши можете пострадать".- "А я прошу облеченных властию от государя не забывать, что я гвардии капитан, что невеликодушно меня обижать словами, когда я лишен оружия для защиты своей чести". Все присутствующие опять сели, и граф Татищев сказал: "Вы получите вопросные пункты, на которые должны отвечать, ничего не скрывая; от более или менее добросовестных ответов ваших будет зависеть участь ваша". Опять мне завязали глаза и опять прежним маневром отвели в каземат.

* (Для следствия по делу декабристов был учрежден 17 декабря 1825 г. "тайный комитет" (14 января 1826 г. было приказано не именовать его тайным, а 26 мая, в самом конце своей работы, он был переименован в комиссию). В его состав входили: председатель - военный министр А. И. Татищев, члены - вел. кн. Михаил Павлович, петербургский военный генерал-губернатор П. В. Голенищев-Кутузов, член Государственного совета А. Н. Голицын и пять генерал-адъютантов: И. И. Дибич, А. И. Чернышев, В. В. Левашев, А. Н. Потапов и А. X. Бенкендорф. Правителем дел комитета был А. Д. Боровков, его помощником - В. Ф. Адлерберг.)

В первом часу ночи я заснул сном праведного, после длинной прогулки по коридорам и дворам. До этого я лишен был сна: геморроидальные шишки не позволяли мне сидеть, и я невыносимо страдал; страдания всякий день усиливались от недостатка движения. Ходил ко мне доктор Елькан, давал мне принимать какие-то порошки и спермачетовые свечи для наружного употребления; по его предписанию водили меня по нескольку раз в неделю в баню. Государь посылал своих генерал-адъютантов к нам и осведомлялся через них о том, довольны ли мы содержанием и обхождением с нами; первый Мартынов нас посетил, потом Стрекалов, а последний Сазонов. Стрекалов мне говорил, что никогда не думал со мною встретиться в крепости. "Отчего же, в<аше> п<ревосходительство>. Встречались же мы во дворце, крепость такое же казенное место". У меня были некоторые книги, и я в крепости не скучал; книги, присланные мне на гауптвахту с царского разрешения, перешли со мною в каземат, а сестры официальным путем прислали мне Библию и Евангелие. Я вспоминал все арии, когда-то мною слышанные, и всегда находился в самом веселом расположении духа.

На присланные из комиссии вопросы в декабре, в конце, я отвечал подробною исповедью на одном листе*. В январе меня опять водили к допросу и посадили за ширмы в зале комендантской; сидя за ширмами, я узнал по портрету вошедшего в залу Зубкова, Василия Петровича, так же, как и я, приведенного из каземата, но, к моему удивлению, за ширму не спрятанного, а в ожидании Сукина просто расположившегося в зале. Вошедший комендант поздравил Зубкова с освобождением и предложил ему остаться ночевать в крепости. "Нет, покорно вас благодарю, лучше буду ночевать на снегу на Неве, чем у вас в крепости",- отвечал Зубков и после обычных приветствий простился с Сукиным. Это обстоятельство тут же родило во мне мысль, что, может быть, и меня хотят освободить, и сердце затрепетало от ожидаемой радости; но нет, мне не суждено было выйти так скоро из крепости на свободу. Скоро плац-адъютант опять завязал мне глаза и повел меня по комнатам, и когда развязал мне их, то я увидел против себя великого князя Михаила Павловича в кабинете Сукина. Великий князь очень ласково и приветливо обошелся со мною, что меня очень удивило, потому что, когда встречался с ним в служебных столкновениях, он всегда был мне как бы враждебен и всегда находил что-нибудь критиковать в командуемом мною эскадроне, видя во мне соперника конно-гвардейской артиллерии. Тут он спросил о моем здоровье, извиняясь, что так поздно потревожил меня, на что я ему отвечал, что желал бы ежедневной такой тревоги, которая доставляет мне счастье беседовать с ним. Он мне показал свернутую записку и спросил, когда и в каких обстоятельствах я ее писал. Это было письмо, писанное мною 12 декабря к Назимову, бывшему тогда в отпуску в Пскове. Он поручил мне продажу его лошадей и уплату долга вырученными деньгами от продажи их. Срок отпуска его кончался, лошади не продавались, и я, ожидая ежедневно его возвращения, ввиду его неприезда, на всякий случай написал ему несколько слов: "Любезный Назимов, приезжай скорее, дела твои требуют скорого твоего возвращения..." Эти точки возбудили подозрение государя, который поручил великому князю потребовать от меня их смысл. Я сообщил великому князю вышеписанное и сожалел очень, что в теперешних обстоятельствах совершенно невинно поставленные точки могут навлечь на меня новое подозрение, а что еще хуже, скомпрометировать Назимова, который, как я тогда заверял великого князя, наверно к обществу не принадлежит. "Пущин, я вам верю,- сказал великий князь,- очень буду рад, когда вы окончательно докажете свою невиновность". Я просил великого князя ходатайствовать за меня у государя. "Государь сам лучший ходатай за вас, в этом могу вас заверить",- сказал великий князь и при прощании пожелал мне доброго здоровья. Это неожиданное свидание опять возродило во мне надежду на скорое освобождение. В феврале привезли С. И. Кривцова и посадили в камеру против моей; мы тотчас же начали перепеваться, т. е. разговаривать по-французски. Через несколько дней, в один вечер, его повели к допросу; он возвратился восхищенный обращением с ним великого князя, обещал ничего перед комиссией не скрывать и назвать всех, кого в разное время принял в общество. Когда я хотел узнать, кого он принял, он назвал между многими и князя Суворова. Суворова я просил его не называть, потому что он еще в декабре был призываем государем, прощен и произведен в корнеты. Что он его не назвал, это ясно, потому что тогда он был бы привезен из тульской деревни еще в январе месяце. Долго боролся Кривцов со своей совестью, наконец сказал, что послушает моего совета, не назовет Суворова. Впоследствии Суворов мне сказал, что показание Кривцова могло бы его погубить**.

* (Ответы М. И. Пущина на вопросные пункты, присланные ему после допроса 29 декабря 1825 г., см.: БД, т. XIV, 453-455.)

** (С. И. Кривцов действительно не назвал имени А. А. Суворова в числе членов тайного общества, но его назвали другие декабристы. Тем не менее после первоначального допроса у В. В. Левашева Суворов был освобожден, а впоследствии отправлен на Кавказ в действующую армию. Все это не помешало его дальнейшей карьере - в 1830 г. он был уже флигель-адъютантом, а к концу жизни - генерал-губернатором Прибалтийского края.)

Четыре месяца в конурке, несмотря на частые бани, довели меня до того, что в последних неделях Великого поста со мной сделался геморроидальный припадок, лишивший меня чувств. Испуганный часовой тотчас дал знать о моей кончине. Все власти пришли подбирать мертвое тело; вместо того я встретил заботливых посетителей с веселым лицом, но при этом сказал Сукину, что если меня оставят в моем ящике, то, конечно, для того, чтобы скорее богу душу отдать. В субботу на Страстной неделе пришел ко мне протоиерей Казанского собора Мысловский; после исповеди и причастия, принятого от него, он поздравил меня со свободою духовною и сказал, что завтра надеется меня поздравить со скорой свободой гражданской. Слова эти мне дали силу с терпением ожидать Христова воскресения. В самый день праздника приходил Мартынов поздравлять нас с праздником от имени государя. На другой день в необычное время зашел ко мне плац-майор и велел одеться, что еще более породило во мне розовых надежд; я готов был броситься Подушкину на шею: такая была уверенность, что получаю наконец свободу, на дарование которой государь избрал праздник Христова воскресения. Какая милая внимательность, подумал я тогда; но оказалось, что на донесение о моих геморроидальных припадках последовало высочайшее повеление переместить меня в просторный каземат и дозволить мне ежедневные прогулки по крепостному валу в сопровождении плац-адъютанта. Меня переместили к Петровским воротам; окошко, смотреть из которого я должен был подмащиваться, выходило к Петропавловским воротам. Всегда, как слышен был стук по мостовой, я взбирался посмотреть на проезжающего и несколько дней после моего перемещения имел удовольствие встретиться глазами с Николаем Павловичем, который очень пристально смотрел на меня и любовался своим пленником. У Петровских ворот вместе со мною в моем соседстве сидели Михаил Орлов и Семичев. С Семичевым у нас скоро завязался певучий разговор, и я узнал, что он, гусарский майор, замешан в движении Сергея Муравьева около Белой Церкви*. С Орловым же никаких переговоров я не вел: его отделяла от нас каменная стена, но однажды видел из окна, как брат его Алексей Федорович, ехавши в крепость, делал ему знаки, говорившие, что он освобождается.

* (Николай Николаевич Семичев - член Южного общества декабристов с 1824 г. В восстании Черниговского полка, возглавлявшемся С. И. Муравьевым-Апостолом, он не участвовал, а, напротив, был в составе подавлявших его правительственных войск.)

После месячного моего пребывания в новом просторном каземате (дворец в сравнении с прежним) в мае отряжена комиссия от верховного уголовного суда, и нас поодиночке водили в эту комиссию, расположившуюся в доме коменданта. Мне показали единственную бумагу, писанную мною в следственную комиссию с ответами на запросы комиссии, и тут же приложено было письмо мое к государю, написанное по совету Сазонова; но к этим двум листам была пришита довольно толстая тетрадь постороннего письма. На спрос, признаю ли я эти бумаги за свои, я отвечал: да, но только две мною написанные, и просил дозволения прочесть пришитое к моим бумагам прибавление; мне отвечали, что это для меня не нужно, и отослали обратно в каземат*. Перед приездом комиссии за несколько дней навестил нас Сазонов, очень удивился найти меня веселым и здоровым, с прекрасным цветом лица и против прежнего вообще потолстевшего, по причине прекращения кровотечения и всех давно одержавших меня недугов. Я выразил ему надежду свою на скорое освобождение и вероятный перевод в армию. Сазонов всегда меня очень любил и доказывал это при всяком случае и тут, видевши меня веселым и совершенно покойным, как ребенок, расплакался и советовал мне приготовиться ко всему худшему, чтобы, когда это случится, быть приготовлену к перенесению своего несчастия с мужеством. Слезы Сазонова меня растрогали; мы долго плакали вместе и не могли ни слова сказать друг другу. Наконец Сазонов передал мне, как государь, отправляя его к нам, сказал: "Ты Пущина увидишь веселого, довольного тем, что сидит в крепости, и готового советовать всякому больному его болезнью не искать иного способа лечения, а стараться так накутать, чтобы посадили в крепость, и там пользоваться тамошними русскими банями". Эти шуточные слова мои п.-м. Подушкину переданы комендантом государю, вероятно, тоже как шутка. Сазонов советовал написать государю не оправдания свои, а просить его милости, так как он видел, что государь не может забыть, как он любил меня. Посланное тогда же письмо мое и было впоследствии пришито к моему делу; написал же я его par acquit de conscience**, знав наверное, что не поведет ни к чему. Посещение это Сазонова была последняя к нам любезность Николая Павловича.

* (Заседания ревизионной комиссии Верховного уголовного суда происходили в течение двух дней - 8 и 9 июня 1826 г.)

** (чтобы не делать упрека совести (фр.).)

В июне приехал в крепость верховный суд, составленный из 70 членов, под председательством министра юстиции князя Лобанова*. Нас с непонятными тогда для нас разделениями за конвоем водили в этот Шемякин суд. Перед комнатою, где заседал суд, нас, несколько человек, ожидало (как после мне объяснилось) три категории: 9-я, 10-я и 11я. Сперва вызвали к суду 3-х человек 9-й категории, которые к нам в комнату не возвращались; потом вызвали меня одного. Суд заседал за столами, расположенными покоем; подсудимых останавливали в открытом фасе этого покоя. Судьи наши (суда нам не объявляли, мы только по обстановке догадывались, что нас судят) занимали одну сторону стола, так что входящий подсудимый мог видеть в лицо всех судей, почему-то судивших нас заочно. Когда я вошел и остановился на показанном мне месте, Паскевич, тогда командир 1-го пехотного корпуса, бывший в числе судей и сидевший недалеко от председателя, встал и мне поклонился. Я отвечал ему поклоном, хотя тогда не понял особенной с его стороны ко мне любезности (разъясненной мне Паскевичем, когда я являлся к нему солдатом на Кавказ). После того как Паскевич сел на своем месте, князь Лобанов, стоя, прочел мне следующую сентенцию: "Гвардии капитан Пущин, за то, что знал о имеющем быть мятеже и не донес, лишается чинов, дворянского достоинства и записывается в рядовые до выслуги". После этого чтения была минута тишины, нарушенная моим движением в середину покоя заседавших членов. Князь Лобанов в каком-то испуге сказал: "Куда вы идете? Вам нужно выйти в дверь направо".- "Я полагал, что мне нужно расписаться на приговоре",- отвечал я и вышел в правую дверь, где меня ожидали конвойные для сопровождения в каземат. Странное дело: не солдатство мое меня тогда занимало, а то, что возвращаюсь в заточение, из которого полагал, что солдатство меня освободит.

* (Объявление приговора декабристам, разделенным "по тяжести вины" на 14 разрядов, происходило в комендантском доме Петропавловской крепости 12 июля 1826 г. с 12 часов ночи до 4 часов утра. Председателем суда был П. В. Лопухин, генерал-прокурором - министр юстиции Д. И. Лобанов-Ростовский, членами - 72 высших чиновника, представлявших Государственный совет, Сенат и Синод.)

Первый визит мне, солдату, был визит доброго сторожа моего инвалида Семена, который с любопытством пришел узнать, чем решилась моя участь, но когда я ему сказал, что я его товарищ, что я солдат, тогда он со слезами бросился целовать мои ноги и понять никак не мог своим умом, как я буду солдатское платье носить. Трогательная сцена эта долго оставалась у меня в памяти.

Того же дня вечером меня перевели в Кронверкскую куртину, лишили попечительных услуг сторожа Семена и просторного каземата, где через посредство Семена писал и получал я письма от сестер. В тот вечер нам всем семидесяти, или сколько не помню, осужденным переменили казематы, неизвестно по какому соображению. В ту же ночь после 12 часов нас всех собрали на крепостном дворе против собора Петропавловского; тут мы первый раз друг друга увидели. Тогда я от брата узнал, что он сидел в Алексеевском равелине, а что теперь его против меня посадили на Кронверкскую куртину. Чья эта любезность? Крепостного начальства или свыше? Полагать надо, что свыше; потому что в действиях Николая Павловича была какая-то деликатность чувств, перемешанная со зверством. На нашем сборище недоставало пятерых, и мы поняли, что их участь будет не та, что наша. Можно себе представить, как радостно было наше общее свидание: все в этот час как бы забыли свое неотрадное положение и наслаждались встречею с друзьями. Трубецкой извинялся предо мною в том, что назвал меня государю, думая найти для себя в этом некоторое оправдание. "Полно, князь, стоит ли об этом говорить, когда у всех нас одна только радость на уме? И все мы как будто бы не выстрадались?" - заметил я ему. Нас окружал конвой Павловского гвардейского полка, и Абрамов, наш товарищ заточения, сняв с себя эполеты полковничьи, просил одного солдата передать их на память брату, служившему в полку, тогда отсутствующему. Солдат взял эполеты и заложил их на груди своей между ремнями перевязей. Часа два или более продолжались наши свободные разговоры. Бенкендорф следил за нами, но предоставил нам совершенную свободу на крепостном дворе; из выражения его лица видно было его к нам сострадание. Начинало рассветать, было около трех часов утра; нас попросили собраться по гвардейским дивизиям, а разночинцам и армейским вместе. В таком порядке повели нас на кронверкский гласис, где ныне устроен Александровский парк. Там были выстроены войска, оставшиеся в Петербурге после выхода других в Москву на имевшую быть коронацию, остановили нас против своих дивизий. Я вместе с служившими в 1-й гвардейской дивизии остановлен был против этой дивизии, где начальствовал генерал Головин (он же был исполнителем экзекуции); подле него стояли два фурлейта и в кучке лежали какие-то шпаги, вероятно театральные. Головин велел нам повернуться и указал нам на пять приготовленных виселиц, после чего вызывал вперед каждого из нас по старшинству полков в дивизии, приказывал фурлейтам снимать с нас мундиры, которые бросали в разведенный костер огня, потом становил на колени, и над головою коленопреклоненного фурлейты ломали шпагу. Для каждой партии приготовлено было шпаг по числу приговоренных к лишению прав состояния. В нашей партии последняя шпага была сломана над головою Назимова. Оставались я и несколько человек 11-й категории, разжалованных до выслуги, над которыми не следовало ломать шпаги (их по этому случаю и не было для нас приготовлено); но Головин, вызвав меня, приказал снять с меня мундир и стать на колени. Прежде чем исполнить его приказание, я сказал ему, что не следует ломать мою шпагу, которую я могу заслужить. Несмотря на это, Головин закричал фурлейтам, чтобы стащили с меня мундир; конечно, я до этого их не допустил, сам снял мундир и бросил его по направлению к Головину, которому тогда сказал, что он такой подлец, которому нет подобного, что помню угрозу его мне отомстить, но что мщение его в настоящем случае мне нипочем, потому что терплю ни более, ни менее того, что терпят мои товарищи, но что после этого на него, как на изверга, будут показывать пальцем. Он угрожал мне велеть зажать рот, а когда я опустился на колени, не оказалось налицо шпаги для экзекуции надо мною. Головин послал за шпагою полицмейстера Чихачева к ближайшей партии, оттуда принесли две шпаги, а я в ожидании своей казни все время должен был стоять на коленях. Головин велел принесенные шпаги сломать над моей головой одну после другой; их ломали так зверски, что у меня из головы пошла кровь. По совершении казни для всех приготовлены были лазаретные халаты, но мне халата недостало, и я в одной рубашке возвращался в крепость мимо войск, на гласисе расположенных. Проходя мимо армейского конно-пионерного эскадрона, командир эскадрона Денисов отсалютовал ощипанному и уязвленному своему бывшему начальнику. Салют этот тем более мне был приятен, что исходил от человека, не получившего образования и поступившего фурштатским офицером в эскадрон из вахмистров Кавалергардского полка. От нас он получил столько образования, что впоследствии мог быть переведен в армейский конно-пионерный эскадрон, в котором командовал до назначения его полковым командиром Орденского кирасирского полка, уже когда я был на Кавказе.

После объявленной нам сентенции и исполненной экзекуции дозволено было родным нашим приезжать для свидания в дом коменданта. Ко мне приезжал отец, сестры и братья. Я просил прислать мне солдатскую шинель, мне ее тотчас прислали; а в ночь пришли за мною, чтобы отправляться с фельдъегерем в дальний, мне неизвестный путь. Проходя мимо казематов брата Ивана, по вниманию к нам сторожа, я мог в отворенной двери его каземата с ним проститься. Скоро удовольствие дышать на свободе свежим воздухом взяло верх над всеми невзгодами моего положения. В доме коменданта ожидали меня фельдъегерь Григорьев с жандармом и гвардейского экипажа лейтен<ант> Окулов (тоже солдат), отправлявшийся со мною. Сукин вручил фельдъегерю 100 р. ас, оставленные для меня отцом, вместе с инструкцией, пожелал нам счастливого пути и, много не разговаривая, откланялся. У крыльца ожидали нас две перекладные тройки; на одну сел Окулов с жандармом, на другую я с фельдъегерем, и мы по выезде из Шлиссельбургской заставы уже на рассвете помчались в неизвестную нам сторону.

Встреча с Пушкиным за Кавказом

* (Воспоминания М. И. Пущина о встречах с А. С. Пушкиным на Кавказе написаны по настоянию Л. Н. Толстого, познакомившегося с ним в 1857 г. на курорте Кларан в Швейцарии. Посылая их П. В. Анненкову, Толстой писал: "Записка презабавная, но рассказ его - изустная прелесть" (Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. Т. 60. С. 182).)

В 1829 году, в мае месяце, дождавшись главнокомандующего на границе в крепости Цалке, с ним я отправился в Карс, откуда сделано было нами движение к Ардагану, где, отделив от себя Муравьева на подкрепление Бурцова под Ахалцыхом, мы с главнокомандующим возвратились в Карс; Бурцов же, подкрепленный Муравьевым, не замедлил разбить турецкого пашу, желавшего отнять у нас Ахалцых, и прибыл к нам в Карс, подкрепивши Бебутова гарнизон в Ахалцыхе. По собрании всего отряда в Карее мы присоединились к Панкратьеву, который выдвинут был на Арзерумскую дорогу. Тут, несмотря на все убеждения двигаться вперед, Паскевич откладывал движение со дня на день, боясь Гагки-паши, расположенного влево от нас, в урочище Дели-муса-фурни, чтобы при движении вперед не иметь его в тылу нашем.

Во время этого бездействия я, который занимался разведыванием о неприятеле и составлял карты движения к Арзеруму, по обязанности своей должен был делать рекогносцировки и каждую ночь их удачно делал с партией линейных казаков, чаще всего с гребенскими. Однажды, уже в июне месяце, возвращаясь из разъезда, на этот раз очень удачного, до самого лагерного расположения турок на высоте Мелидюза, которое в подробности имел возможность рассмотреть, я сошел с лошади прямо в палатку Николая Раевского, чтобы первого его порадовать скорою неминуемою встречею с неприятелем, встречею, которой все в отряде с нетерпением ожидали. Не могу описать моего удивления и радости, когда тут А. С. Пушкин бросился меня целовать*, и первый вопрос его был: "Ну, скажи, Пущин: где турки и увижу ли я их; я говорю о тех турках, которые бросаются с криком и оружием в руках. Дай, пожалуйста, мне видеть то, зачем сюда с такими препятствиями приехал!" - "Могу тебя порадовать: турки не замедлят представиться тебе на смотр; полагаю даже, что они сегодня вызовут нас из нашего бездействия; если же они не атакуют нас, то я с Бурцовым завтра непременно постараюсь заставить их бросить свою позицию, с фронта неприступную, движением обходным, план которого отсюда же понесу к Паскевичу, когда он проснется".

* (В "Путешествии в Арзрум" Пушкин писал, что встретился с М. И. Пущиным не в палатке Раевского, а у Паскевича ("Я нашел графа дома перед бивачным огнем, окруженным своим штабом. <...> Здесь увидел я и Михаила Пущина, раненного в прошлом году".- Пушкин А. С. Собр. соч. в 10-ти томах. М., 1975. С. 373).)

Живые разговоры с Пушкиным, Раевским и Сакеном (начальником штаба, вошедшим в палатку, когда узнал, что я возвратился) за стаканами чая приготовили нас встретить турок грудью. Пушкин радовался, как ребенок, тому ощущению, которое его ожидает. Я просил его не отделяться от меня при встрече с неприятелем, обещал ему быть там, где более опасности, между тем как не желал бы его видеть ни раненым, ни убитым. Раевский не хотел его отпускать от себя, а сам на этот раз, по своему высокому положению, хотел держать себя как можно дальше от выстрела турецкого, особенно же от их сабли или курдинской пики, Пушкину же мое предложение более улыбалось. В это время вошел Семичев (майор Нижегородского драгунского полка, сосланный на Кавказ из Ахтырского гусарского полка) и предложил Пушкину находиться при нем, когда он выедет вперед с фланкерами полка. На чем Пушкин остановился - не знаю, потому что меня позвали к главнокомандующему*, который вследствие моих донесений послал подкрепить аванпосты, приказав соблюдать величайшую бдительность; всему отряду приказано было готовиться к действию.

* (У Пушкина в "Путешествии в Арзрум": "Я поехал с Семичевым посмотреть новую для меня картину" (там же, с. 374).)

По сказанному - как по писаному. Еще мы не кончили обеда у Раевского с Пушкиным, его братом Львом и Семичевым, как пришли сказать, что неприятель показался у аванпостов. Все мы бросились к лошадям, с утра оседланным. Не успел я выехать, как уже попал в схватку казаков с наездниками турецкими, и тут же встречаю Семичева, который спрашивает меня: не видал ли я Пушкина? Вместе с ним мы поскакали его искать и нашли отделившегося от фланкирующих драгун и скачущего, с саблею наголо, против турок, на него летящих***. Приближение наше, а за нами улан с Юзефовичем, скакавшим нас выручать, заставило турок в этом пункте удалиться - и Пушкину не удалось попробовать своей сабли над турецкою башкой, и он хотя с неудовольствием, но нас более не покидал, тем более что нападение турок со всех сторон было отражено и кавалерия наша, преследовав их до самого укрепленного их лагеря, возвратилась на прежнюю позицию до наступления ночи.

* (Генерал Н. И. Ушаков так описал этот эпизод: "Когда войска, совершив трудный переход, отдыхали в долине Инжа-су, неприятель внезапно атаковал переднюю цепь нашу, находившуюся под начальством полковника Басова. Поэт, в первый раз услышав около себя столь близкие звуки войны, не мог не уступить чувству энтузиазма. В поэтическом порыве он тотчас выскочил из ставки, сел на лошадь и мгновенно очугился на аванпостах. Опытный майор Семичев, посланный генералом Раевским вслед за поэтом, едва настигнул его и вывел насильно из передовой цепи казаков в ту минуту, когда Пушкин, одушевленный отвагою, столь свойственною новобранцу-воину, схватив пику после одного из убитых казаков, устремился противу неприятельских всадников. Можно поверить, что донцы наши были чрезвычайно изумлены, увидев перед собою незнакомого героя в круглой шляпе и бурке. Это был первый и последний дебют любимца муз на Кавказе" (Ушаков Н. И. История военных действий в Азиатской Турции в 1828 и 1829 годах, ч. 2. Варшава, 1843, с. 303).)

** (В действительности - не с саблей, а с пикой (см. письмо М. И. Пущина к И. И. Пущину от 25 августа: Щукинский сборник. М., 1904. Вып. 3. С. 324): Ср. также с шуточным автопортретом Пушкина в альбоме Ел. Н. Ушаковой: верхом, в бурке, с пикою в руке.)

Быстрое движение Гагки-паши, с незначительною потерею нескольких казаков убитых и раненых, вывело главнокомандующего из бездействия, всех сердившего. Мы стали подвигаться вперед, но с большою осторожностью. Через несколько дней, в ночном своем разъезде, я наткнулся на все войско сераскира, выступившее из Гассан-Кале нам навстречу. По сообщении известия об этом Пушкину, в нем разыгралась африканская кровь, и он стал прыгать и бить в ладоши, говоря, что на этот раз он непременно схватится с турком; но схватиться опять ему не удалось, потому что он не мог из вежливости оставить Паскевича, который не хотел его отпускать от себя не только во время сражения, но на привалах, в лагере и вообще всегда, на всех repos* и в свободное от занятий время за ним посылал и порядочно - по словам Пушкина - ему надоел**. Правду сказать, со всем желанием Пушкина убить или побить турка, ему уже на то не было возможности, потому что неприятель уже более нас не атаковал, а везде, до самой сдачи Арзерума, без оглядки бежал, и все сражения, громкие в реляциях, были только преследования неприятеля, который бросал на дороге орудия, обозы, лагери и отсталых своих людей. Всегда, когда мы сходились с Пушкиным у меня или Раевского, он бесился на турок, которые не хотят принимать столь желанного им сражения,- я же, напротив, радовался тому, что мог чаще ехать в коляске и отдыхать, потому что делал поход 1829 года еще с незалеченного раной в грудь, полученною в 1828 году на штурме Ахалцыха, и всякая усиленная верховая езда чрезвычайно мне вредила.

* (стоянках (фр.).)

** (Паскевич исполнял распоряжение Бенкендорфа о надзоре над Пушкиным. Вместе с тем он вел себя внешне дружелюбно, надеясь, что Пушкин воспоет его подвиги на Кавказе. Этого, однако, не произошло.)

Я с нетерпением ожидал занятия Арзерума, имев обещание Паскевича, по занятии его, меня отпустить к Кавказским минеральным водам. Терпение мое не истощилось: 27 июня занят Арзерум. Но мне еще оставалось на несколько дней работы: по поручению главнокомандующего должен был составить проект укрепления города на случай нападения турок. Проект составить было легко, потому что нападения со стороны турок никак нельзя было ожидать; их армия так вся разбрелась, что никакая человеческая воля не могла ее собрать.

В первых числах июля я выехал из Арзерума с поручением главнокомандующего проводить пленных пашей до Тифлиса: поручение неприятное, которое задержало меня в дороге и в карантине более, чем я желал. В Тифлис я прибыл с пашами в конце июля. Там ко мне, для следования в Пятигорск к водам, присоединился Дорохов, с которым я вперед условился ехать вместе в моей коляске до первой драки с кем бы то ни было.

Из Тифлиса выехали мы вдвоем с Дороховым; но его денщик и мой человек, вместе и повар, остались в Тифлисе закупать провизию на дорогу через горы. В Душете они должны были догнать, а мы их ожидать. Люди наши замешкались и прибыли с провизией и вьюками Дорохова довольно поздно вечером. Дорохов, которого желчь уже давно разыгрывалась, начал тузить своего денщика; тот сложил вину промедления на повара моего Степана, который в не совершенно трезвом виде ему что-то грубо отвечал. Увидав это, я приказал денщику своему Кирилову запрягать лошадей и объявил Дорохову, что, так как условие нарушено и не желая другой раз быть свидетелем подобных сцен, я его оставляю и предпочитаю ехать один, чтоб оборонить от побоев людей своих и его не вводить в искушение. Дорохов давал мне новые клятвенные обещания вести себя прилично, только чтобы я позволил ему вместе со мною ехать, но я остался непреклонен: сел в коляску, весьма скоро запряженную четверкою лошадей, отдохнувших в течение целого дня, и пустился по ночи вперед по дороге ко Владикавказу.

Во Владикавказе пришлось мне ожидать несколько дней оказии. Накануне того дня, как я должен был выехать вместе с отрядом, при орудии, назначенном конвоировать собравшихся со мной путешественников и обозы, неожиданно прибегает ко мне Пушкин, объявляя, что он меня догнал, чтобы вместе ехать на воды*. Понятно, как я обрадовался такому товарищу. После первых расспросов друг у друга Пушкин мне объявляет, что у него есть до меня просьба, и вперед просит не отказать в исполнении ее. Конечно, я порадовался чем-нибудь услужить ему. Дело состояло в том, чтобы я позволил Дорохову ехать вместе с нами, что Дорохов просит у меня прощения и позволяет мне прибить себя, если он кого-нибудь при мне ударит. Долго я не хотел на это согласиться, уверяя Пушкина, что Дорохов по натуре своей не может не драться. Пушкин все свое красноречие употреблял, чтобы меня уговорить согласиться на его просьбу, находя тьму грации в Дорохове и много прелести в его товариществе. В этом я был совершенно с ним согласен и наконец согласился на убедительную его просьбу принять Дорохова в наше товарищество. Пушкин побежал за Дороховым и привел его ко мне с повинною вытянутою фигурою, до того комическою, что мы с Пушкиным расхохотались, и я Дорохову на мировую протянул руку, но только позволил себе сделать с обоими новый уговор - во все время нашего следования в товариществе до вод в карты между собою не играть. Скрепя сердце оба дали мне в этом честное слово. Пушкин приказал притащить ко мне свои и Дорохова вещи и, между прочим, ящик отличного рейнвейна, который ему Раевский дал на дорогу. Мы тут же распили несколько бутылок.

* (В "Путешествии в Арзрум": "Во Владикавказе нашел я Дорохова и Пущина. Оба ехали на воды лечиться от ран, полученных ими в нынешние походы. У Пущина на столе нашел я русские журналы" (там же, с. 391).)

Все прекрасно обошлось во время нашего следования от Владикавказа до Екатеринограда и оттуда до Горячеводска, или Пятигорска. Ехали мы втроем в коляске; иногда Пушкин садился на казачью лошадь и ускакивал от отряда, отыскивая приключений или встречи с горцами, встретив которых намеревался, ускакивая от них, навести их на наш конвой и орудие; но ни приключений, ни горцев во всю дорогу он не нашел. Тяжело было обоим во время привалов и ночлегов: один не смел бить своего денщика, а другой не смел заикнуться о картах, пытаясь, однако, у меня несколько раз о сложении тягостного для него уговора. Один рейнвейн услаждал общую нашу скуку, и в ящике немного его осталось, когда четверка лошадей уже не шагом, а рысью повезла нас из Екатеринограда в Пятигорск.

В Пятигорске я не намерен был оставаться; для раны моей мне надлежало ехать прямо в Кисловодск. Приехавши в Пятигорск, я собирался сейчас же все осмотреть и приглашал с собою Пушкина; но он отказался, говоря, что знает тут все, как свои пальцы, что очень устал и желает отдохнуть. Это уже было в начале августа; мне нужно было спешить к Нарзану, и потому я объявил Пушкину, что на другой же день намерен туда ехать, и если он со мной не поедет, то когда мне его ожидать? "Могу тебе только то сказать, что не замедлю здесь лишнего дня; только завтра с тобою ехать не в состоянии: хочу здесь день-другой отдохнуть".

Получивши этот ответ Пушкина, я пошел осматривать источники, гулянья и город, что заняло меня на несколько часов. Возвращаясь домой после заката солнца к вечернему чаю, нахожу Пушкина, играющего в банк с Дороховым и офицером Павловского полка Астафьевым. "La glace est rompue*,- говорит мне Пушкин,- довольно мы терпели, связанные словом, но ведь слово дано было до вод; на водах мы выходим из-под твоей опеки, и потому не хочешь ли поставить карточку? Вот господин Астафьев мечет ответный".- "Ты совершенно прав, Пушкин. Слово было дано - не играть между собою до вод; ты сдержал слово благородно, и мне остается только удивляться твоему милому и покладистому характеру". Пушкин в этот вечер выиграл несколько червонцев; Дорохов проиграл, кажется, более, чем желал проиграть; Астафьев и Пушкин кончили игру в веселом расположении духа, а Дорохов отошел угрюмый от стола.

* (Лед сломан (фр.).)

Когда Астафьев ушел, я просил Пушкина рассказать мне, как случилось, что, не будучи никогда знаком с Астафьевым, я нашел его у себя с ним играющего. "Очень просто,- отвечал Пушкин,- мы, как ты ушел, послали за картами и начали играть с Дороховым; Астафьев, проходя мимо, зашел познакомиться; мы ему предложили поставить карточку, и оказалось, что он - добрый малый и любит в карты поиграть".- "Как бы я желал, Пушкин, чтобы ты скорее приехал в Кисловодск и дал мне обещание с Астафьевым в карты не играть".- "Нет, брат, дудки! Обещания не даю, Астафьева не боюсь и в Кисловодск приеду скорей, чем ты думаешь". Но на поверку вышло не так: более недели Пушкин и Дорохов не являлись в Кисловодск, наконец приехали вместе, оба продувшиеся до копейки. Пушкин проиграл тысячу червонцев, взятых им у Раевского на дорогу. Приехал ко мне с твердым намерением вести жизнь правильную и много заниматься; приказал моему Кирилову приводить ему по утрам одну из лошадей моих и ездил кататься верхом (лошади мои паслись в нескольких верстах от Кисловодска). Мне странна показалась эта новая прихоть; но скоро узнал я, что в Солдатской слободке около Кисловодска поселился Астафьев и Пушкин всякое утро к нему заезжал. Ожидая, что из этого выйдет, я скрывал от Пушкина мои разыскания о нем. Однажды, возвратившись с прогулки, он высыпал при мне несколько червонцев на стол. "Откуда, Пушкин, такое богатство?" - "Должен тебе признаться, что я всякое утро заезжаю к Астафьеву и довольствуюсь каждый раз выигрышем у него нескольких червонцев. Я его мелким огнем бью, и вот сколько уж вытащил у него моих денег".

Всего было им наиграно червонцев двадцать. Долго бы пришлось Пушкину отыгрывать свою тысячу червонцев, если бы Астафьев не рассудил скоро оставить Кисловодск.

Несмотря на намерение свое много заниматься, Пушкин, живя со мною, мало чем занимался. Вообще мы вели жизнь разгульную, часто обедали у Шереметева, Петра Васильевича, жившего с нами в доме Реброва. Шереметев кормил нас отлично и к обеду своему собирал всегда довольно большое общество. Разумеется, после обеда

 ...В ненастные дни
 Занимались они 
 Делом:
 И приписывали,
 И отписывали 
 Мелом.

Тут явилась замечательная личность, которая очень была привлекательна для Пушкина: сарапульский городничий Дуров, брат той Дуровой, которая служила в каком-то гусарском полку во время 1812 года, получила Георгиевский крест и после не оставляла мужского платья, в котором по наружности ее, рябой и мужественной, никто не мог ее принять за девицу. Цинизм Дурова восхищал и удивлял Пушкина; забота его была постоянная заставлять Дурова что-нибудь рассказывать из своих приключений, которые заставляли Пушкина хохотать от души; с утра он отыскивал Дурова и поздно вечером расставался с ним.

Приближалось время отъезда; он условился с ним ехать до Москвы; но ни у того, ни у другого не было денег на дорогу. Я снабдил ими Пушкина на путевые издержки; Дуров приютился к нему. Из Новочеркасска Пушкин мне писал, что Дуров оказался chevalier d'industrie*, выиграл у него пять тысяч рублей, которые Пушкин достал у наказного атамана, и, заплативши Дурову, в Новочеркасске с ним разъехался, поскакал один в Москву и, вероятно, с Дуровым никогда более не встретится.

* (мошенник (фр.).)

В память нескольких недель, проведенных со мною на водах, Пушкин написал стихи на виньетках в бывшем у меня "Невском альманахе" из "Евгения Онегина". Альманах этот не сохранился, но сохранились в памяти некоторые стихи, карандашом тогда им написанные. Вот они:

 Вот перешедши мост Кокушкин,
 Опершись ...ой о гранит,
 Сам Александр Сергеич Пушкин
 С monsieur Онегиным стоит.
 Не удостаивая взглядом
 Твердыню власти роковой,
 Он к крепости стал гордо задом...
 Не плюй в колодезь, милый мой!

На виньетке представлена была набережная Невы с видом на крепость и Пушкин, стоящий опершись о гранит и разговаривающий с Онегиным. Другая надпись, которую могу припомнить, была сделана к виньетке, представляющей Татьяну в рубашке, спущенной с одного плеча, читающую записку при луне, светящей в раскрытое окно, и состояла из двенадцати стихов, из которых первых четырех не могу припомнить*.

* (Второе стихотворение Пушкина - "Сосок чернеет сквозь рубашку...")

предыдущая главасодержаниеследующая глава








© A-S-PUSHKIN.RU, 2010-2021
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://a-s-pushkin.ru/ 'Александр Сергеевич Пушкин'
Рейтинг@Mail.ru
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь