Библиотека
Произведения
Иллюстрации
Ссылки
О сайте






предыдущая главасодержаниеследующая глава

Е. И. Якушкин

Из воспоминаний

1853 г. я познакомился с Иваном Ивановичем Пущиным, жившим в то время в г. Ялуторовске*. Имя Пущина было давно мне известно из стихотворений Пушкина. Некоторые рассказы лиц, знавших его до его ссылки, вызывали во мне глубокое к нему сочувствие: личное знакомство с этим "первым другом" великого поэта еще более усилило то чувство уважения, которое я имел к нему ранее. Он произвел на меня сильное впечатление. Когда я с ним познакомился, ему было 55 лет, но он сохранил и твердость своих молодых убеждений, и такую теплоту чувств, какая встречается редко в пожилом человеке. Его демократические понятия вошли в его плоть и кровь: в какое бы положение его ни ставили обстоятельства, с какими бы людьми ни сталкивала его судьба, он был всегда верен самому себе, всегда был одинаков со всеми. Люди самых противоположных с ним убеждений относились к нему с глубоким уважением.

* (Печатается по тексту: Штрайх, 1956, с. 379-380.)

Сблизиться с таким человеком мне было тем более легко, что он был очень дружен с моим отцом. С первого же дня знакомства между мною и им установилась тесная связь, не прерывавшаяся до самой его смерти. Во время пребывания моего в Ялуторовске я виделся с ним каждый день. Большой интерес для меня представляли его рассказы, особенно о его лицейской жизни и об отношениях его к А. С. Пушкину. Часть всех рассказов я записал тогда же, но эта краткая запись казалась мне очень бледной в сравнении с живою речью Пущина, поэтому я не один раз просил его написать его воспоминания о Пушкине.

Из письма к жене

<Сентябрь> 1855 г.

<...> Подъезжая к Ялуторовску (я тебя избавляю от описания дороги до Сибири), я стал давать больше на водку и поехал скорее. Последние станции я ехал верст 20 в час. Я еще в Москве постановил остановиться у Пущина, но так как дом М. И. Муравьева ближе к заставе, то я заехал сначала к нему. Его не было дома, он уехал на охоту. Ко мне выбежали на крыльцо Марья Константиновна, жена его, моя большая приятельница, известная тебе Гутинька и еще более известная Аннушка - я со всеми перецеловался, поболтал с ними минут 10 тут же на крыльце и отправился к Ивану Ивановичу. Прямо против него живет Басаргин - жена его увидала меня в окошко; я, разумеется, подошел поцеловаться с ней. Она разбудила мужа, который спал после обеда,- и у нас начался было очень живой разговор, как вдруг появился у своего окна Иван Иванович и стал звать к себе. Я наскоро пообедал у него, и начались расспросы и рассказы про Россию. Рассказывать было что: в Ялуторовске не знали еще про дело на Черной речке*. Хоть я описывал тебе прежде ялуторовских жителей и ялуторовскую жизнь, но об жителях не лишнее сказать еще несколько слов: по отъезде Тизенгаузена и отца здесь остались Пущин, Басаргин, Оболенский, Муравьев-Апостол и вдова Ентальцева. Пущин, несмотря на то что ему теперь 57-8 лет, до такой степени живой и веселый человек, как будто он только что вышел из Лицея. Он любит посмеяться, любит заметить и подтрунить над чужой слабостью и имеет привычку мигнуть, да такую привычку, что один раз, когда ему не на кого было мигнуть, то он долго осматривался и наконец мигнул на висевший на стене образ. В то же время это человек до высочайшей степени гуманный (я, право, не знаю, как выразиться иначе) - он готов для всякого сделать все, что может, он одинаково обращается со всеми, и с губернатором, когда тот бывает в Ялуторовске, и с мужиком, который у него служит, и с чиновниками, которые иногда посещают его. Никогда он не возвысит голоса более с одним, чем с другим. Он переписывается со всеми частями Сибири, и когда надо что-нибудь узнать или сделать, то обращаются обыкновенно к нему. Он столько оказывал услуг лицам разного рода, что в Сибири, я думаю, нет человека, который бы не знал Ивана Ивановича, хоть по имени. Он один из немногих, отзывающихся с полным уважением о деле, за которое они живут в Сибири, и не делающих в этом отношении ни малейшей уступки; я даже не удивился бы, ежели бы он, возвратясь в Россию, завел, как он называет, маленькое общество. Казалось бы, что сосланные в Сибирь и прожившие в ссылке 30 лет должны бы ставить на пьедестал то дело, за которое они столько лет страдают,- ничуть не бывало. Большая часть из них смотрят на это дело совсем не так и ставят его даже ниже, чем оно должно стоять,- правда, что большая часть ударилась в мистицизм и поэтому прежние понятия не совсем сходятся у них с новыми. Но даже и те, которые проповедуют теперь самодержавие и православие, не могут совершенно отделаться от прежних убеждений, и они иногда невольно высказываются у них.

* (4 августа 1855 г. М. Д. Горчаков, сменивший в начале года на посту командующего русскими войсками А. С. Меншикова, попытался отвлечь французский корпус от Севастополя, атаковав его позиции на Черной речке, но русские войска были отброшены.)

Басаргин - человек тоже лет 59, человек весьма сурьезный и положительный - убеждений у него, собственно говоря, кажется, нет никаких (т. е. политических убеждений)*, он даже в настоящее время слишком труслив, чтобы высказывать свои убеждения, ежели бы они и были у него, а уж, кажется, и бояться нечего: что он ни проповедуй - дальше Сибири не сошлют. Он, разумеется, говорит, что общество их было ничего больше как ребяческая затея, а между тем как-то раз признался, что он никогда не был так счастлив, как во время существования Южного общества, и что ему и теперь приятно вспоминать о нем. Поди разбери человека. Басаргин человек очень приятный и очень умный; но у него какой-то сухой ум. Оболенский - предводитель войск на площади 14 декабря и мой тезка -(меня назвали в его честь Евгеньем) - человек чрезвычайно странный. Он хочет уверить себя и других, что он с головы до ног православный и самый ревностный поклонник самодержавия и особенно Николая Павловича,- кроме этого, он имеет свойство Пикулина защищать свое мнение так, что, слушая его, другие убеждаются в совершенно противном. Поэтому разговор с ним бывает иногда чрезвычайно забавен. Зато он олицетворенная доброта, и его никак нельзя не любить. Разумеется, Пущин беспрестанно мигает на него, и ему достается в Ялуторовске ото всех. Муравьев был, говорят, когда-то чрезвычайно веселый человек и большой остряк. Смерть двух братьев, Ипполита и Сергея, страшно подействовала на него - он редко бывает весел; иногда за бутылкой вина случается ему развеселиться, и тогда разговор его бывает забавен и очень остер. Он воспитывался за границей, в Россию приехал лет 18-ти, до сих <пор> не совсем легко говорит по-русски, вежлив совершенно как француз, да и видом похож на французского отставного офицера; между тем он самый ярый патриот из всех ялуторовских. Я редко заговаривал с ним о прошедшем, всегда боялся навести его на тяжелый разговор про братьев, но когда, бывало, Оболенский, защищая самодержавие, не совсем почтительно отзывался об обществе, то Матвей Иванович распушит его так, что тот замолчит, несмотря на то что охоч спорить. Про Ентальцеву говорить много нечего - она очень добрая женщина, неопределенных лет (однако же за 60), любит молодиться и скрывает, что носит парик. Остальное женское общество в Ялуторовске состоит из жены Муравьева Марии Константиновны - малороссиянки, как я уже сказал - большой моей приятельницы,- жены Басаргина, тоже очень простой и доброй женщины, и жены Оболенского, во всех отношениях простой, но тоже доброй**. Одна беда, что Оболенский всегда с большими претензиями за нее и беда, ежели ему покажется, что не обращаешь на нее должного внимания.

* (Многочисленные записки по общественно-политическим вопросам, написанные Н. В. Басаргиным после возвращения из ссылки, опровергают это утверждение (см. Басаргин Н. В. Воспоминания, рассказы, статьи. Иркутск, 1988. С. 381-453).)

** (Жена Басаргина - Ольга Ивановна (урожд. Менделеева, в первом браке Медведева), жена Оболенского - Варвара Самсоновна (урожд. Баранова).)

Возвращаюсь к прерванному рассказу. Когда я пообедал, вдруг из другой комнаты голос: "Что же вы не даете чаю Евгению Ивановичу?" Это был голос известной тебе и всей Сибири Матрены Михеевны Мешалкиной. Она, бедная, уже несколько месяцев лежала в параличе и потеряла зрение. В прошлый приезд она наливала мне обыкновенно после обеда чай - и теперь вспомнила об этом. Я пошел к ней поздороваться и не узнал бы ее, до такой степени она похудела. Скоро пришел к Пущину Басаргин, и мы отправились вместе к Оболенскому, который праздновал в этот день именины сестры. Разумеется, он мне очень обрадовался,- ты спросишь, отчего разумеется: оттого, что он очень полюбил меня в первый мой приезд. Через несколько времени приехал и Матвей Иванович. Меня, конечно, усадили играть в карты,- тут уже отказаться не было никакой возможности, потом подали наливку, от которой, как ты сама догадаешься, я тоже не отказывался. Мы разошлись часу во 2-м и уговорились обедать на другой день у Пущина. На другой день Пущин разбудил меня часов в 7. Ночью часа в 3 приехала в Ялуторовск Марья Н<иколаевна> Волконская и хотела меня видеть. Я отнес к ней письмо от дочери и думал, что она будет меня расспрашивать об ней, но она ничего не спросила об ней, только уже перед самым отъездом спросила про здоровье Молчанова. Впрочем, понятно, что разговор о дочери с человеком, которого она видела в 1-й раз, не мог быть ей приятен. О сентенции военно-судной комиссии она узнала еще в Томске, но о содержании Молчанова в остроге ей не писали. И того, что она знала, было довольно, чтобы уничтожить самого крепкого человека, и она действительно была жалка. Сначала она хотела пробыть день в Ялуторовске, потом хотела остаться только до обеда, но наконец часов в десять просила, чтобы ей привели почтовых лошадей, потому что, как говорила она, она не может оставаться в таком тревожном положении и спокойна только тогда, когда сидит в карете.

К обеду все собрались у Ивана Ивановича, вечером были у Басаргина, где, кроме нас, было еще 5 человек сосланных на поселение поляков, двое из них кончили курс в Московском университете - вообще из Московского университета поляков в Сибири много. Один из моих товарищей - Граховский тоже недавно прислан в Сибирь в заводскую каторжную работу, но его я не мог видеть. Все ялуторовские поляки сосланы за основанное в Варшаве в 1848 г. общество, которое не имело никакого собственно политического характера*. Так как за границей печатается много книг на польском языке, разумеется большей частью запрещаемых цензурою в Польше, то несколько человек согласились сложиться и выписывать эти книги из-за границы и передавать их друг другу. Мало-помалу охотников набралось много, и между охотниками нашелся человек, который и донес об этом. Их схватили, судили и заперли по крепостям; наконец, с открытием нынешней войны, чтобы очистить крепости, их сослали в Сибирь: некоторых в каторжные работы, а некоторых на поселение. Между подсудимыми был один молодой человек, лет девятнадцати, который нисколько не участвовал в передаче запрещенных книг и даже не знал об ней. Судная комиссия его оправдала, но так как он был знаком с некоторыми из осужденных, то она и приговорила его отдать под тайный надзор полиции. Ридигер под этим приговором подписал: "Согласен отдать под надзор полиции, но только в Иркутске". Поляки в Ялуторовске живут в крайней нужде: один из них нашел место учителя за 3 рубля серебром в месяц.

* (Имеются в виду поляки, сосланные по делу об "Организации 1848 г." под руководством Генрика Краевского (см.: Дьяков В. А. Польская ссылка эпохи декабризма.- В сб.: Сибирь и декабристы. Иркутск, 1978. Вып. 1. С. 115).)

Разумеется, у Басаргина меня опять усадили в карты, и разошлись все очень поздно. На другой день утром я решился сделать нападение на Пущина, Басаргина и Оболенского: первый мог сообщить много любопытного о Пушкине, с которым был вместе в Лицее и был очень дружен после; от второго я мог узнать некоторые подробности о Пестеле, так как он жил в последнее время в Тульчине, третий был коротко знаком с Рылеевым. С Иваном Ивановичем заговорить о Пушкине было нетрудно, я приступил к нему прямо с выговором, что он до сих пор не написал замечаний на биографию, составленную Анненковым. "Послушайте, что же я буду писать,- перебил он меня,- кого могут интересовать мои отношения к Пушкину?" - "Как кого? я думаю, всех; вы Пушкина знали в Лицее, знали его после до 26 года,- он был с вами дружен, и, разумеется, есть много таких подробностей об нем, которые только вы и можете рассказать и которые вы, как товарищ его, обязаны даже рассказать".- "Да, ежели бы я мог написать что-нибудь интересное, я бы и написал, но во-1-х, я не умею писать, хоть Пушкин и уверял всегда, что у меня большой литературный талант, да я, слава богу, ему не поверил, и хорошо сделал, потому что точно не умею писать, а во-2-х, я могу сообщить только такие мелкие подробности, которые никого не могут интересовать, а писать для того, чтобы все знали, что я был знаком с Пушкиным, согласитесь сами, было бы очень смешно".- "Так вы просто скажите: я не хочу писать, потому что я самолюбив; но согласитесь сами, что, как бы ни были мелки подробности, которые вы можете рассказать, они все-таки будут интересны уже потому, что будут рассказаны о Пушкине; да иногда случай вовсе незначительный обрисовывает совершенно характер человека, и вы хоть побожитесь, так я вам не поверю, чтобы вы не могли рассказать ни одного подобного случая".

"Ну, а есть и такие вещи, которых я, как товарищ, не хотел бы рассказывать про Пушкина. Например, я помню, мы были раз вместе в театре. Пушкин сидел в первом ряду и во время антрактов все вертелся около Волконского и Киселева, как собачонка какая-нибудь, и это для того, чтобы сказать с ними несколько слов, а они не обращали на него никакого внимания; мне на него мерзко было смотреть. Когда он подошел ко мне, я ему говорю: "Что ты делаешь, Пушкин? можно ли себя так срамить - ведь над тобой все смеются!" Он совершенно растерялся, а в следующий антракт опять то же. Это рассказывать, разумеется, мне не весело, а сношения мои с ним - для кого любопытны? Ну что ж, я бы мог описать мою поездку к нему в деревню в 1825 г. Как я заехал в Опочку поздно вечером - целый час стучался в каком-то погребке, чтобы купить несколько бутылок шампанского,- нельзя же было приехать к Пушкину без вина. Ну, разумеется, он мне был ужасно рад, только на другой день утром мы сидим с ним, разговариваем, вдруг Пушкин вскакивает, бросается к столу и развертывает книгу. Я смотрю - что за книга? Библия. "Что с тобой, Пушкин?" - "Архимандрит едет". Он был сослан в деревню и отдан под присмотр архимандриту. Архимандрит узнал, что к Пушкину кто-то приехал, и, по обязанности своей, явился узнать, кто такой. Ну что же, это для вас любопытно?" - "Разумеется, любопытно".- "Для вас-то может быть, потому что вы меня знаете".- "Да и для всех любопытно".- "Ну, хорошо, я для вас напишу все, что припомню".- "Даете слово?" - "Даю и приготовлю к вашему возвращению". Итак, одно дело было сделано.

Я пошел к Басаргину, но тут узнал мало. Узнал только, что Пестель был невысокого роста, черноволос, с черными выразительными глазами, с постоянно насмешливой улыбкой на губах. По словам Басаргина, он действовал с полным убеждением и был совершенно предан делу, но увлечения в нем не было ни малейшего. Когда он хотел убедить кого-нибудь, то никогда не доказывал своей мысли прямо, а разговором, вопросами своими доводил другого до того, что тот сам высказывал наконец эту мысль как свою собственную. Впрочем, это я слышал и не от одного Басаргина. Потом я отправился к Оболенскому, хотя это было и воскресенье и обедня давно началась. Но так как я сказал ему накануне, что приду к нему утром, то он был дома и не пошел совсем в этот день к обедне. Оболенского надо было навести на разговор о Рылееве осторожно,- ежели приступить прямо, то он скажет, что это все пустяки, и начнет восхвалять Николая,- надо было сначала, как говорит отец, "взвинтить" его. Слабая струна его 14-е декабря; я знал это еще по разговорам с ним в первый мой приезд и поэтому начал прямо с 14-го и именно с того, что про общество и про историю их в России мало знают верного, и особенно про 14-е декабря ничего почти не знают. "Да, скажите, пожалуйста, Евгений Петрович,- прибавил я,- я слышал, что 14-го декабря вы ранили Милорадовича, в донесении этого нет".- "В донесении все наврано,- отвечал он с жаром,- видите ли, как это было: я стою на площади впереди с застрельщиками; вдруг Милорадович едет к нам и хочет говорить солдатам. Я кричу ему: "Ваше сиятельство, я не могу вам позволить говорить". Он не слушает меня и подъезжает ближе. Я опять ему закричал: "Ради бога, уезжайте отсюда". Но он меня не послушал и начал было говорить, тогда я кинулся к нему и ударил его штыком в бок, лошадь в это время поворотила и поскакала, он упал к ней на шею. Я не слыхал выстрела и не знаю, когда выстрелил в него Каховский, но очень хорошо видел, что ранил Милорадовича, потому что когда ударил его штыком, то сквозь мундир показалась рубашка и кровь. Отчего этого в донесении нет, я не знаю, потому что это есть в моих показаниях. Я, разумеется, не мог позволить Милорадовичу уговаривать солдат, но одного я тут не понимаю: я на него кинулся с какою-то яростью - за минуту перед этим и все время после я был совершенно спокоен. Это меня убеждает вполне, что на человека действуют темные силы".- "Помилуйте, какие тут темные силы, просто пришло время действовать - так, разумеется, тут явилось увлечение". Оболенский стал на это возражать. "Ну,- подумал я,- все дело погибло, коль зашла речь о темных силах",- но сделал еще попытку. "Скажите, пожалуйста, Евгений Петрович, за что вас не любил так Николай Павлович?" - "А вот видите ли, я был адъютантом у начальника гвардейской пехоты Бистрома и заведовал канцеляриею, а он был дивизионным командиром, ну и, разумеется, делал у себя что хотел. Когда я вступил в должность, то и устроил так, что все дивизионные должны были доносить о своих дивизиях и не могли ничего делать без разрешения начальника гвардейской пехоты. За беспорядки делались выговоры, а так как у Николая Павловича было много беспорядков, то ему делались часто выговоры. Разумеется, он знал, что это выходит все через меня,- ну, это против меня его и восстановило, так что он и императором не мог этого забыть. Вот видите ли, когда меня привели во дворец..." - "Вас как взяли, так и привели туда?" - "Меня взяли 15-го утром и посадили на гауптвахту в Зимнем дворце; утром же пришел туда Михаил Павлович, посмотрел на меня и закричал дежурному офицеру: "Этому мерзавцу связать назад руки веревками". Мне связали руки, потом перед вечером повели меня во дворец".- "С завязанными руками?" - "С завязанными так я и оставался, пока меня не перевезли в крепость. Привели меня в одну из зал Зимнего дворца, тут опять подошел ко мне Михаил Павлович, положил мне руку на плечо и сказал: "Кто бы мог ожидать этого от такого отличного офицера? Оболенский, что это с тобой сделалось? Что ты сделал?" - "Я исполнял долг свой, в<аше> в<ысочество>",- отвечал я ему. Он повернулся и ушел. В залу вошел Николай Павлович. Он подошел прямо ко мне со словами: "Вот он, хваленый офицер". Потом обратился к Левашеву и, показывая на меня, сказал: "Один бог знает, сколько я от него терпел". В это время ввели в залу Александра Бестужева и доложили Николаю Павловичу, что он явился сам с повинной. Николай Павлович опять обратился ко мне и сказал: "А ты, негодяй, и этого не умел сделать". Вслед за этими словами он махнул рукой, меня вывели и увезли в крепость".- "Скажите, пожалуйста, Рылеева не было на площади?" - "Нет, сначала он был, потом ушел и не возвращался. Почему он ушел, это для меня до сих пор остается тайною. Этот человек был предан душою делу, он только для него и жил,- он был замечательный человек, я был с ним очень дружен, уважал и любил его. Да и теперь люблю о нем вспоминать. В последнее время мы с ним часто видались; надо вам сказать, что за несколько месяцев до 14-го мои прежние убеждения начали уже колебаться. У меня явилось сомнение: хоть мы и убеждены, что стремимся к добру, но вправе ли мы насильно навязывать это добро народу. Ежели бы мы были выборные от народа - это было бы другое дело, но народ нас ни на что не уполномочил. Об этом мы обыкновенно и спорили с Рылеевым,- он доказывал, что это не только наше право, но и наша обязанность. Обыкновенно он приходил ко мне вечером - в последний раз он был у меня 13-го; уже решено было на другой день действовать - тут же был и Ф. Глинка; я помню, он спросил у меня: сделали ли мы какие-нибудь распоряжения, чтобы овладеть крепостью,- я отвечал, что нет,- он настаивал в том, что это необходимо,- и точно - Глинка был прав,- ежели бы мы заняли крепость, 14-е могло бы кончиться совсем не так, как оно кончилось".

"У меня есть до вас просьба, Евгений Петрович. Вы сами говорите, что Рылеев был замечательный человек,- вы знаете, что об нем, кроме близких ему людей, никто почти ничего не знает. Что вам стоит записать об нем все, что вы припомните? Я на это смотрю как на вашу обязанность,- никто, может быть, не был к нему ближе, чем вы, последние его слова уже в каземате были обращены к вам (действительно, Рылеев прислал перед казнью два стихотворения Оболенскому), кому же, как не вам, заботиться, чтобы о нем сохранилась память". Оболенский обещался мне написать об Рылееве; не знаю, сдержит ли он свое обещание, впрочем, надеюсь, что не обманет*.

* (Оболенский написал "Воспоминания о Рылееве" (сб. Девятнадцатый век. М., 1872). Автограф в архиве Якушкиных (ЦГАОР, ф. 279, ед. хр. 289).)

В этот день мы все обедали у Муравьева. Разумеется, разговор большей частью вертелся около военных дел. Вспомнили, между прочим, о Георгиевских крестах, данных великим князьям за то, что около них пролетела бомба, между тем как тут были сотни людей, которые каждый день бывали под выстрелами и даже были ранены, а все-таки остались без Георгиевских крестов. Я напомнил, что и Николай Павлович надел на себя Георгиевский крест за 25 лет службы. Оболенский вступился за Николая Павловича: "Он имел полное право надеть этот крест,- сказал он,- потому что точно прослужил России 25 лет".- "Хорошо служил,- заметил Басаргин.- Об России он не заботился, заботился он только о войске, а как открылась война, так у нас нет ни генералов, ни войска, ни флота. Нечего сказать, хороша служба".- "Да ведь я тебе и не говорю, что он хорошо служил,- отвечал Оболенский,- а все-таки служил". Вот тебе образчик того, каким образом защищает свое мнение Оболенский. И после обеда и вечером для Оболенского был сделан бенефис, т. е. все это время проиграли в карты. Из письма этого ты видишь, что я много играл в карты, и можешь подумать, что я проигрался в пух. Успокойся: я ничего не проиграл.

После этого мы все обедали у Ентальцевой - вечер я просидел с Пущиным,- разумеется, разговор большей частью шел о войне. "Успеха нечего ждать,- сказал Ив<ан> Ив<анович>,- но и неуспех будет нам полезнее самого блестящего успеха, ежели он откроет нам наконец глаза". Утром на другой день Басаргин, Оболенский, Муравьев и я ездили осматривать купленную двумя первыми мельницу на Тоболе, верстах в 7-ми от Ялуторовска. Управление принадлежит Басаргину, который и не позволяет мешаться в это дело Оболенскому, и хорошо делает, потому что тот беспрестанно составляет самые неудобоисполнимые проекты, между которыми занимает не последнее место проект железной дороги от мельницы к Ялуторовску.

В этот день я обедал у Оболенского; разумеется, тут были и все, потому что после обеда я должен был ехать. Я не знал, заехать ли в Тобольск из Ялуторовска или на обратном пути; заехать, во всяком случае, было необходимо; как, в самом деле, не сделать каких-нибудь 260 лишних верст (по сибирской езде это совершенно пустяки), чтобы увидаться с хорошими знакомыми, с которыми, может быть, не придется более никогда увидеться. Наконец я решился заехать теперь - тем более что Пущин уже давно ждал меня и несколько раз писал, чтобы меня уговорили поскорее к ним приехать. Вечером, напившись чаю, я простился со всеми у Ивана Ивановича и отправился в Тобольск <...>.

предыдущая главасодержаниеследующая глава




© Злыгостев Алексей Сергеевич, подборка материалов, оцифровка, статьи, оформление, разработка ПО 2010-2018
При копировании материалов проекта обязательно ставить активную ссылку на страницу источник:
http://a-s-pushkin.ru/ "A-S-Pushkin.ru: Александр Сергеевич Пушкин"