Письмо В. А. Жуковского к С. Л. Пушкину, как источник для биографии А. С. Пушкина
1
Важнейшими источниками для истории последней дуэли и последних дней жизни Пушкина, кроме документов, находящихся в военносудном деле и касающихся дуэли писем, являются письма А. И. Тургенева от 28, 29, 31 января и 1 февраля того же года и его записи в дневнике, письма князя П. А. Вяземского к А. Я. Булгакову от 5-го, к Д. В. Давыдову от 9 февраля и к великому князю Михаилу Павловичу от 14 февраля, записки врачей, лечивших Пушкина, и, наконец, письмо В. А. Жуковского к С. Л. Пушкину от 15 февраля 1837 года.
Самой достоверной и авторитетной историей последних дней жизни Пушкина принято считать описание, составленное В. А. Жуковским в форме письма к отцу поэта, жившему в то время в Москве. Жуковский воспользовался как своими наблюдениями и впечатлениями, так и показаниями других свидетелей - очевидцев. Жуковский произвел нечто вроде опроса свидетелей. Князь Вяземский в письме к Булгакову от 5 февраля писал: "Собираем теперь, что каждый из нас видел и слышал, чтобы составить полное описание, засвидетельствованное нами и документами". А на другой день по отсылке помянутого письма, 6 февраля, писал ему: "сделай милость, не замедли выслать мне копию со вчерашнего письма моего: Жуковский требует его для составления общей реляции из очных наших ставок". Письмо-статья Жуковского датировано 15 февраля. Когда А. И. Тургенев уезжал в Москву, Жуковский вручил ему это письмо при следующей записке*:
* (<Здесь выпущено двадцать с лишним строк, посвященных указаниям материалов, которые П. Е. Щеголев в примечаниях к письму Жуковского привлек "для суждения об отношении Жуковского к своим источникам и другим современным свидетельствам". > (Прим. ред.). )
"Вот тебе, мой милый Александр, письмо, которое передай от меня Сергею Львовичу. Можешь его после вытребовать и прочитать, в нем подробное описание последних минут Пушкина. Обнимаю тебя.
Жуковский".
Описание предназначалось не столько для отца покойного поэта, сколько для самого широкого распространения. В первой, вышедшей после смерти Пушкина книге "Современника" (а с основания журнала - 5-й) Жуковский напечатал это письмо под заглавием: "Последние минуты Пушкина". Здесь оно появилось с значительными сокращениями. Только в 1864 году в "Русском архиве" были сообщены "Неизданные отрывки из письма В. А. Жуковского о кончине Пушкина". С этого времени письмо-статья В. А. Жуковского в полной редакции помещается в собраниях его сочинений.
Сразу, с момента появления статьи Жуковского, было признано огромнейшее ее значение как первостепенного и непререкаемого источника для истории не только последних смертных дней, но и больше - всей жизни и миросозерцания поэта. Свет, которым освещены в изображении Жуковского последние минуты жизни Пушкина, бросает отблеск свой на последние годы жизни поэта и проникает сокровеннейшие основы его мысли и сердца. С таким искусством написана статья Жуковского, что впечатление, навеянное картиной умирания поэта, неотвязно влечет за собой и определенное, - то, а не иное - представление об его духовном образе, о внутренней жизни его в. основных, по крайней мере, чертах. Описание Жуковского носит чисто житийный характер. Кончина Пушкина представлена как идеал кончины во всей его житийной закругленности. Пушкин* умер глубоким христианином, в примирении, любви и просветлении. В момент перехода от жизни к смерти он с необычайной силой выказал чувства своей преданности монарху, напоминающие по настроению чувства сына к отцу. Своей кончиной он дал всем очевидцам заветы любви к монарху. Наконец всякому читателю ясно, что Пушкин умирал в непоколебимых чувствах любви и доверия к жене своей; мало того, он дал многочисленные свидетельства в пользу ее решительной невиновности. Вообще, быть может, не характерны для жизни умирающего те настроения и чувства, что проявляются в моменты агонии, тяжкой и бессознательной борьбы жизни и смерти. Но в изображении Жуковского подчеркивается органическая связь настроения, проникавшего Пушкина в последние дни жизни, с жизнью его вообще. Поэтому-то описание Жуковского имеет интерес и значение не для истории частного эпизода жизни, а для биографии поэта в широком смысле слова.
* (В "Современнике" вслед за подписью под письмом "В. Жуковский" сделано еще следующее добавление: "За телом следовал А. И. Тургенев. Пушкин не раз говорил жене, что желает быть похоронен в Святогорском Успенском монастыре, где недавно положили его мать. Этот монастырь находится в Псковской губернии в Опочковском уезде, в 4-х верстах от сельца Михайловского, где Пушкин провел несколько лет поэтической жизни своей. 4-го числа в девятом часу вечера тело привезли во Псков, оттуда оно, надлежащем распоряжении со стороны губернского начальства, в ту же ночь на 5-е число февраля было отправлено через город Остров в Сйятогорский монастырь, куда привезли его уже к 7-ми часам вечера. - Мертвый мчался к своему последнему жилищу мимо своего опустевшего сельского домика, мимо трех любимых сосен, им недавно воспетых. (Примечание: это стихотворение помещено в конце книжки, под заглавием: Отрывок). Тело поставили на Святой горе в Соборной Успенской церкви и отслужили с вечера панихиду. Всю ночь рыли могилу подле той, где покоится его мать. На другой день, на рассвете, по совершении божественной литургии, в последний раз отслужили панихиду, и гроб был опущен в могилу, в присутствии Тургенева и крестьян Пушкина, пришедших из сельца Михайловского отдать последний долг доброму своему помещику. Чуди показалось предстоявшим изречение Библии, сопровождавшее горсть земли, брошенной на Пушкина, "земля еси". Добавление это писано А. И. Тургеневым. Об этом мы узнаем из его дневника..)
В. А. Жуковский. С портрета К. П. Брюллова
Высказанное в момент появления признание именно такого значения за статьей Жуковского остается в силе и по сие время. Всякий раз, как исследователю приходится говорить о духовной жизни и миросозерцании Пушкина в последние годы его жизни, для истории которых источников меньше, чем для всякого другого периода, он невольно и неизбежно подпадает под влияние этой статьи Жуковского: столь непререкаемым свидетельством она представляется. Но источник этот для биографии Пушкина еще не подвергался критике и брался только на веру. А между тем у нас есть о письме Жуковского одно заявление, которым не следовало бы пренебрегать, ибо оно исходит тоже от очевидца и человека, которому должно верить - от П. А. Плетнева. В письме к Я. К. Гроту от 3 декабря 1847 года он пишет: "Ты, кажется, не все выразумел, что я думал, говоря об истории Мне сердце сжала мысль, как неверно то, чем занимаемся мы с увлечением. Не от того дело портится, что много плохих историков, а от того, что это самое дело превышает естественные способы наши к его неукоризненному исполнению. Подобная мысль сжимает мое сердце уже второй раз в жизни. В первый раз это было, когда я прочитал известную прекрасную статью Жуковского под названием "Последние минуты Пушкина". Я был свидетелем этих последних минут поэта. Несколько дней они были в порядке и ясности у меня на сердце. Когда я прочитал Жуковского, я поражен был сбивчивостью и неточностью его рассказа; тогда-то я подумал в первый раз: так вот что значит наша история... Я тогда же мог бы хоть для себя сделать перемены в этой статье. Но время ушло. У меня самого потемнело и сбилось в голове все, казавшееся окрепшим навеки".
Слова Плетнева вызывают на критическое отношение к статье Жуковского и обязывают выяснить, в какой мере она может быть признана соответствующей действительности. Выяснение может итти по двум путям. Во-первых, должно и можно проверить статью Жуковского сравнением с другими источниками - письмами Вяземского и Тургенева и записками врачей. Во-вторых, надо дать анализ содержания самой статьи и решить вопрос о возможности внутренних противоречий. С этой целью необходимо произвести и филологическую работу: сравнение редакций печатных и известных нам списков. Последняя работа была, впрочем, невозможна, ибо авторских рукописей письма не было известно. Только в самое последнее время стало возможным изучение списков письма, находящихся в собрании А. Ф. Онегина, принадлежащем ныне Пушкинскому Дому. Эти соображения о методе исследования мы должны положить в основу критики письма Жуковского как исторического источника.
Для нашей цели представляется необходимым критическое издание самого текста статьи Жуковского.
Выше было упомянуто о двух печатных редакциях: краткой в "Современнике" и полной по дополнениям "Русского архива". В собрании А. Ф. Онегина оказалось два весьма авторитетных списка письма, зарегистрированных в описании Б. Л. Модзалевского под № 63 в серии "Документы из бумаг Жуковского". Первый список - тетрадка в 12 листов почтовой бумаги большого формата; текстом занято в ней 11 листов. Это - черновик с многочисленнейшими исправлениями, часть коих сделана чернилами и карандашом самим Жуковским. Второй список - тетрадка из такой же бумаги в 18 листов, из которых записано 17. Здесь текст перебелен без помарок, весьма тщательно. Карандашом сделаны кое-какие пометы и намечены места, исключенные в печати.
При ближайшем изучении выяснилось, что текст первого списка до исправлений, тут же сделанных, представляет первоначальную редакцию письма и приобретает весьма значительный интерес в двух отношениях. Во-первых, часть этой редакции отсутствует в обеих печатных редакциях, - как полной, так и сокращенной, - и, следовательно, становится известной впервые. Надо думать, первый замысел Жуковского был - изложить не только историю умирания Пушкина, но и обстоятельства самого поединка. Но рассказ о поединке, имеющийся в первоначальной редакции, не попал в нашедшие распространение тексты. Во-вторых, анализ исправлений и изменений, сделанных в первоначальной редакции, дает возможность вскрыть самый процесс последовательной работы Жуковского над фактическим материалом, легшим в основу статьи, и установить факт весьма своеобразного использования этого материала. От установления этого факта уже нетрудно перейти к определению степени зависимости фактического изложения от тенденций, руководивших Жуковским в составлении описания, и к выяснению действительного значения его статьи как фактического источника. Получаются выводы, весьма любопытные и важные для фактической истории последних дней жизни поэта.
Мы издаем тот текст статьи Жуковского, который читается в первом списке, как он был положен на бумагу, до начала каких-либо исправлений. Это - первоначальная и самая полная редакция письма. Ее Жуковский основательно "проредактировал": внес много изменений и сделал сокращения. Первоначальная редакция сравнена мною с текстом краткой редакции в "Современнике" и полной по "Русскому архиву".
Нетрудно сразу же определить мотивы, по которым были совершены Жуковским исключения для "Современника". Очевидно, в печати Жуковский не мог или не должен был упоминать о том, что болезнь Пушкина была результатом дуэли, о том, как держал себя в этих обстоятельствах император Николай Павлович, и о том, какое отношение проявили в этом случае некоторые иностранные дипломаты, как барон Барант и барон Люцероде. Особенно странным является первый мотив умолчания, но, действительно, если статью Жуковского прочтет человек, не слыхавший, что Пушкин дрался на дуэли и был ранен, он никогда не узнает и не поймет, отчего же помер Пушкин и зачем ему нужно было прощение государя. Жуковский, например, всегда выбрасывает слово "рана" и поэтому не останавливается перед изменением подлинных слов Пушкина. Так, диалог между Пушкиным и первым осматривавшим его врачом Шольцем изменен следующим образом. В скобках ставим тот текст, который был первоначально, до исправлений, в первом списке и который сходен с текстом записки Шольца. Пушкин спрашивает:
"Что вы думаете о моем положении? [...о моей ране; я чувствовал при выстреле сильный удар в бок и горячо стрельнуло в поясницу. Дорогою шло много крови]. Скажите откровенно [, как вы находите рану?]
"Не могу вам скрыть, вы в опасности [она опасная].
"Скажите лучше умираю. [Скажите мне, смертельная!]"
Одного примера достаточно.
2
В. А. Плетнев был поражен сбивчивостью и неточностью рассказа Жуковского. Подозрение в неточности возникает тотчас же, если поставить на разрешение задачу хронологическую, задачу определения, что в какой момент случилось. Жуковский пользовался записками врачей, но часто фразу, приуроченную тем или иным источником к одному месту или к одному времени, переносит в другое время и место. С своими источниками, т. е. главнейшим образом записками врачей, Жуковский обращается вполне свободно: он не останавливается даже перед редакцией тех подлинных слов Пушкина, которые приводятся в записках. Иногда эти изменения вызываются соображениями цензурными, по временам - просто литературными вкусами самого Жуковского, а кое-где - и его нарочитыми соображениями. Так, например, приводя в передаче доктора Спасского слова Пушкина о жене ("не скрывайте от нее, в чем дело; она не притворщица, вы ее хорошо знаете"), Жуковский опускает еще одну фразу: "она должна все знать". Особенно чувствуется сбивчивость показаний Жуковского, излагающих отношение больного Пушкина к жене. Так, в первоначальной редакции Жуковский рассказывает, как жена встретила больного в передней, упала без чувств и, очнувшись, хотела войти в кабинет, и как Пушкин закричал: "n'entrez pas!"* А по печатной редакции оказывается, что жена ничего не знала о прибытии раненого и хотела войти в кабинет, а он закричал: "n'entrez pas, il y a du monde chez moi"**.
* ("Не входите!")
** ("Не входите, у меня гости".)
Первоначальная версия о первой встрече жены с Пушкиным соответствует и рассказу Данзаса, а, главное, сообщению самого Жуковского в конспективных его записках. "Жена встретилась в передней - дурнота - "n'entrez pas". Остается неясным, по каким причинам Жуковский допустил явное искажение действительного факта. Еще одно противоречие бросается в глаза. Жуковский, как, впрочем, и князь Вяземский, старательно подчеркивает все из'явления заботливости умирающего Пушкина о жене, все выражения любви его к ней. Оно и понятно. Князь Вяземский совершенно отчетливо выразил основную задачу: "более всего не забывайте, - писал он 9 февраля 1837 года Д. В. Давыдову, - что Пушкин нам всем, друзьям своим, как истинным душеприказчикам, завещал священную обязанность: оградить имя жены от клеветы. Он жил и умер в чувстве любви к ней и в убеждении, что она невинна. И мы, очевидцы всего, что было, проникнуты этим убеждением. Это главное в настоящем положении". Жуковский несколько раз возвращается к заявлениям о том, как Пушкин, из любви к жене и из нежелания ее беспокоить, старался скрыть от нее свои страдания, представить свою рану неопасной и т. д. И рядом с этими заявлениями сам же Жуковский приводит фразу, сказанную Пушкиным вечером 27 января Спасскому: "не давайте излишних надежд жене, не скрывайте от нее, в чем дело... она должна все знать". Весьма знаменателен тот мотив, который, по об'яснению А. И. Тургенева, побудил Пушкина не скрывать своего опасного положения от жены. "Пушкин сказал жене: "Arndm'a condamné, jesuis blessé mortellement"*. Он беспокоится за жену, думая, что она ничего не знает об опасности, и говорит, что "люди заедят ее, думая, что она в эти минуты была равнодушною": это решило его сказать ей об опасности". С обстоятельством, засвидетельствованным Спасским и Тургеневым, мало согласуются многие подробности, сообщаемые Жуковским.
* ("Арендт приговорил меня, я ранен смертельно".)
3
Вопрос о христианских чувствах Пушкина в момент кончины поднят и решен Жуковским в связи с изложением обстоятельств исполнения им "христианского долга". Этот эпизод связан с эпизодом получения Пушкиным записки от государя. На нем следует остановиться подробнее.
История записки государя к Пушкину очень загадочна. Совершенно непонятно, почему Арендту было приказано не оставлять записки Пушкину, а только прочесть и вернуть обратно. По Жуковскому, Пушкин настоятельно умолял оставить ее при нем, и Арендт "успокоил его обещанием испросить на то позволение", но письмо все-таки не вернулось к Пушкину. Когда было привезено и прочитано это письмо Арендтом? По рассказу Спасского, Арендт, вернувшись в 8 часов, остался с Пушкиным наедине. Затем при нем же явился священник и приобщил его. Следующий приезд Арендта, по Спасскому, был уже в 11 часов; в этот приезд он уже не мог бы привезти записки, в которой государь давал просимое Пушкиным прощение и совет исполнить христианскйй долг. Ведь если записка явилась ответом на доклад Арендта, хотя бы и заочный, то несомненно, докладывая просьбу Пушкина о прощении, он, только что бывший свидетелем исполнения христианского долга, не преминул бы доложить о свершившемся факте. Если верить рассказу Спасского, написанному 2 февраля, то записка государя была прочитана Арендтом уже во второй его приезд, когда он вернулся в 8 часов вечера. Надо, впрочем, подчеркнуть, что Спасский не упоминает о факте чтения записки. По рассказу Жуковского, состоявшемуся значительно позже, Арендт приехал с запиской в полночь*. Любопытно сопоставить с этими данными и сообщение Тургенева в письме к Нефедьевой. Хронологически это самое первое известие* о дуэли и болезни Пушкина. А. И. Тургенев корреспондировал, так сказать, с места: он писал свое письмо в 9 часов утра от себя, собираясь итти вновь в дом Пушкина, из которого он ушел в 4-м часу утра. А прибыл он туда с вечеринки князя Щербатова уже после Жуковского, бывшего там между 10 и 11 часами. И вот в первом своем письме, писанном в 9 часов утра, Тургенев совершенно не упоминает о записке государя. По изложению Тургенева, дело происходило так: "Пушкин просил Арендта с'ездить к государю и попросить у него прощение секунданту Данзасу, коего подхватил он на дороге, - и себе самому; государь прислал к нему Арендта сказать, что если он исповедуется и причастится, то ему это будет очень приятно и что он простит его. Пушкин обрадовался, послал за священником и приобщился после исповеди... Государь велел сказать ему, что он не оставит жены и детей его: это его обрадовало и успокоило**. Итак, по этому раннейшему отчету выходит, что во 1) записки вовсе не было, и во 2) исполнение Пушкиным христианского долга было в какой-то зависимости от выраженного государем совета-желания и обещания простить, обусловленного именно соблюдением обряда. По Спасскому же, Пушкин из'явил желание исповедаться и приобщиться до приезда Арендта; тогда же и было послано за священником. По Жуковскому, Пушкин согласился исполнить долг, но "положено было" призвать священника утром. Послали же за священником тотчас же по приезде Арендта, специально вследствие выраженной в записке воли***.
* (В камер-фурьерском журнале ни посещение Арендта, ни посещение Жуковского не зарегистрированы. Государь вечером 27 января действительно был в Каменном театре вместе с гостившим в то время в Петербурге принцем Карлом Прусским. Из дворца он отбыл в 8 часов 10 минут. Возможно, что существовало в действительности только письмо царя к Арендту, а в этом письме были строки, относящиеся к Пушкину. (См. заметку Ю. Г. Оксмана в книжке "Новые материалы о дуэли и смерти Пушкина". "Атеней", 1924), )
** ("Пушкин и его современники", вып. VI, СПБ; 1908. Новые материалы для биографии Пушкина, стр. 47-51. )
*** (По поздней записи рассказов Данзаса Пушкин приобщался после от'езда Арендта и до его приезда с запиской. )
Тургенев, послав письмо Нефедьевой, отправился в дом Пушкина и отсюда в 11 часов утра писал нечто иное: "Государь прислал к нему вчера* же Арендта с письмом, писанным карандашом, которое велел прочесть Пушкину и привезти к себе назад: вот apeupres*(Приблизительно.) выражения письма: "Есть ли бог не велит уже нам увидеться на этом свете, то прими мое прощение и совет умереть по христиански и причаститься, а о жене и детях не беспокойся. Они будут моими детьми, и я беру их на свое попечение". - Это обрадовало Пушкина и успокоило".
* (Вчера, но ночью; по рассказу Спасского, факт имел место пера, а по рассказу Жуковского - ночью. )
Но почему же Тургенев, просидевший у Пушкина до 4-го часа утра, узнал о таком важном факте только утром 29 января? Ответ представляется затруднительным. Но если записка была, то какое же было ее содержание? Уехав в полночь (если еще не раньше, если еще не вечером), Арендт уже увозил ее с собой. Показал ли он ее наполнявшим комнаты Пушкина его друзьям? Нет, ибо если бы показал хотя бы Жуковскому, то Тургенев уже, конечно, написал бы об этом в письме, отправленном в 9 часов утра. Если самый факт чтения собственноручной записки государя сделался известен друзьям Пушкина значительно позже, через несколько часов после того, как записки самой уже не было, то каким образом сделался известен ее текст? Он не был никем записан; иначе он не варьировался бы во всех, самых авторитетных списках у Вяземского, Тургенева, Жуковского.
Мало того, он варьируется под пером одного и того же лица. Так, Тургеневу пришлось сообщить текст записки еще раз, 31 января, в письме к брату Николаю Ивановичу. В текстах оказалось различие. Воспроизводим еще раз текст записки по спискам Тургенева, отмечая в прямых скобках отличие по письму к брату.
"Есть ли бог не велит уже нам увидеться [не приведет нам свидеться] на этом свете, то прими мое прощение и совет умереть по христиански и причаститься [исполнить долг христ. исповедайся и причастись]; а о жене и о детях не беспокойся. Они будут моими детьми, и я беру их на свое попечение".
А в своем дневнике под 27 января (л. 71) А. И. Тургенев сообщил записку государя уже с новыми изменениями:
"Если бог не велит нам свидеться на этом свете, то прими мое прощение (которого Пушкин просил у него себе и Данзасу) и совет умереть христианином, исповедаться и причаститься; а за жену и детей не беспокойся: они мои дети, и я буду пещись о них".
Князь Вяземский в письме к А. Я. Булгакову дает следующий текст:
"Есть ли бог не приведет нам свидеться в здешнем свете, посылаю тебе мое прощение и последний совет: умереть христианином. О жене и детях не беспокойся: я беру их на свои руки".
Переходя к сообщению Жуковского и обращаясь к черновику его письма к С. Л. Пушкину, мы можем видеть, как Жуковский работал над установлением текста. Приводим текст окончательный, отмечая в скобках первоначальные чтения.
"Есть ли бог не велит нам более увидеться, [прими] посылаю тебе мое прощение, [а с ним и] и вместе мой совет: [кончить жизнь христиански] исполнить долг христианский. О жене и детях не беспокойся; я их беру на свое попечение".
Итак, точный текст записки Николая Павловича нам неизвестен. Но содержание слов, написанных государем или только устно переданных, по всем версиям одинаково: они содержали обещание позаботиться о жене и детях Пушкина и кроме того настоятельный совет исполнить христианский долг. Исполнением долга, быть может, было обусловлено просимое прощение. Несмотря на то, что Спасский, Жуковский и Вяземский стараются представить дело так, что Пушкин согласился исполнить христианский долг по собственному почину, приходится признать, что обращение к священнику было совершено под воздействием устно через Арендта или письменно выраженной воли государя.
Вяземский и Жуковский стараются изобразить смерть Пушкина как момент замирения противоположных чувств, момент забвения обид и вражды, момент высшего просветления, или вообще, как идеал христианской кончины в боге. "Дай бог, говорит князь Вяземский, нам каждому подобную кончину". В описаниях Вяземского и Жуковского немало риторических мест, и, если таланту Жуковского была свойственна некоторая риторичность, мешающая различать риторику слова и риторику факта, то князю Вяземскому это свойство было чуждо, и он поистине не похож сам на себя в своих риторических отступлениях.
Но соответствие действительности в набросанной друзьями картине смерти окажется весьма сомнительным, если вспомним оброненный Тургеневым рассказ в письме к Нефедьевой от 1 февраля: "Когда Жуковский представлял государю записку о семействе Пушкина, то, сказав все, что у него было на сердце, он прибавил à peu près так: "Для себя же, государь, я прошу той МИЛОСТИ, какою я уже воспользовался при кончине Карамзина: позвольте мне так же, как и тогда, написать указы о том, что вы повелеть изволите для Пушкина" (Жуковский писал докладную записку и указы о пенсии Карамзину и семейству его). На это государь отвечал Жуковскому: "Ты видишь, что я делаю все, что можно, для Пушкина и для семейства его и на все согласен, но в одном только не могу согласиться с тобою: это в том, чтобы ты написал указы как о Карамзине. Есть разница: ты видишь, что мы насилу довели его до смерти христианской (разумея, вероятно, совет государя исповедаться и причаститься), а Карамзин умирал, как ангел". Сообщая о том же факте своему брату 31 января, Тургенев писал немного иначе: "Государь отвечал: "Я во всем с тобою согласен, кроме сравнения твоего с Карамзиным. Для Пушкина я все готов сделать, но я не могу сравнивать его в уважении с Карамзиным. Тот умирал, как ангел".
К этому следует добавить слова Д. В. Дашкова, который передавал князю Вяземскому, что государь сказал ему: "Какой чудак Жуковский! Пристает ко мне, чтобы я семье Пушкина назначил такую же пенсию, как семье Карамзина. Он не хочет сообразить, что Карамзин человек почти святой, а какова была жизнь Пушкина"*. Если бы все происходило так, как описывают Вяземский и Жуковский, то вряд ли бы в императоре могло возникнуть такое нехорошее мнение о последних минутах жизни Пушкина! Ясно, таким образом, что рассказам Жуковского и Вяземского нельзя доверять. Эпизод с запиской государя и исполнением христианского долга для нас остается темным и весьма недоуменным; но можно, кажется, утверждать, что в действительности события развивались не так, как изображено у друзей Пушкина.
Переходим к тому изображению патриотических чувств Пушкина, которое находим в письме Жуковского.
"Несколько слов, произнесенных Пушкиным на своем смертном одре, доказали, насколько он был привязан, предан и благодарен государю", - писал князь П. А. Вяземский великому князю Михаилу Павловичу. "В эти два дня (дни предсмертных мучений) Пушкин только и начинал говорить, что о жене и о государе", - читаем в письме Вяземского к А. Я. Булгакову. Одною из главнейших задач друзей Пушкина было показать силу и глубину вернопредданнических чувств Пушкина, тех чувств, в которых сильно сомневались и граф Бенкендорф, и сам Николай Павлович. И, действительно, об этих чувствах свидетельствует фраза Пушкина, напечатанная курсивом в "Современнике" в описании Жуковского: "скажи государю, что мне жаль умереть; был бы весь его. Скажи, что я ему желаю долгого царствования, что я ему желаю счастия в его сыне, счастия в его России". Эта патриотическая фраза, конечно, не была произнесена Пушкиным, а была сочинена Жуковским: за авторство Жуковского говорит ее стиль с закруглениями и повторениями. Несомненно также, что не мог Пушкин говорить столь долго и столь стройно среди тяжких физических страданий. Даже прощаясь с друзьями, он не в состоянии был сказать им слово. Но если бы мы попытались выяснить, когда и кому была сказана эта фраза, то мы констатировали бы полное расхождение в показаниях друзей Пушкина. Такая фраза должна бы отлиться в неизменную форму в памяти свидетелей кончины. А между тем, в самом точном источнике - в письмах А. И. Тургенева, писанных в комнатах Пушкина в самый час развертывавшихся событий, - такой фразы нет*.
* (А в дневнике, сообщив текст записки, Тургенев добавляет всего лишь следующее: "Пушкин сложил руки и благодарил бога, сказав, чтобы Жуковский передал государю благодарность". )
Только в письме от 28 января под датой "2-й час" (дня) Тургенев, не придавая эпизоду еще того значения, которое было закреплено Вяземским и Жуковским, упоминает лишь о следующем: "Прежде получения письма государя сказал "жду царского слова, чтобы умереть спокойно" и еще: "жаль, что умираю: весь его бы был", т. е. царев". По Тургеневу выходит, что слова эти сказаны были задолго до прощания с друзьями, до получения письма, т. е. по крайней мере до12 часов ночи. В письме к А. Я. Булгакову князь Вяземский относит произнесение этих слов ко времени получения записки государя. "Скажите государю, говорил Пушкин Арендту, что жалею о потере жизни, потому что не могу из'явить ему мою благодарность, что я был бы весь его!" Итак, по этой версии, слова эти были сказаны Арендту. Но князь Вяземский, как бы боясь возможных сомнений, счел нужным заверить истину факта еще следующим утверждением в скобках: "эти слова слышаны мною и врезались в память и сердце мое по чувству, с коим они были произнесены". Но если слова были сказаны Арендту часов в 12 ночи, когда была прочтена записка, то князь Вяземский не присутствовал в этот момент, ибо, как из сообщения Спасского видно, Арендт говорил с Пушкиным наедине, это во-первых, а во-вторых, никто из друзей не входил в комнату умирающего: "я провел в доме Пушкина, говорит Тургенев, до 4-го часа утра с Жуковским, гр. Виельгорским, Данзасом: но к нему входит только один Данзас". Но, может быть, князь Вяземский ошибся: не Арендту были сказаны эти слова, а Жуковскому. "В одном современном списке с этого письма, - говорится в примечании к тексту письма в "Русском архиве",- слова "говорил Арендту" зачеркнуты и рукою князя П. А. Вяземского вместо них написано: "сказал Жуковскому". Но не сделаны ли эти поправки князем Вяземским, когда уже распространилось письмо Жуковского к С. Л. Пушкину? В подлиннике письма, написанном 5 февраля, стоит "говорил Арендту", так точно и в копии письма, приложенной к письму князя Вяземского к великому князю Михаилу Павловичу от 14 февраля*.
* (Так и в том списке, по которому письмо к Булгакову напечатано в "Русской старине", т. XIV (1875 г.), стр. 92-96.)
Доктор Арендт. С рис. Крюгера, литография Виктора
Обращаясь теперь к сообщению Жуковского, мы можем благодаря сохранившимся черновикам, восстановить процесс постепенной разработки этой фразы, постепенного ее округления. Рассказ о сцене прощания и о том, как Пушкин только махнул рукой, когда Жуковский с ним прощался, кончается фразой: "я отошел", а после этих слов в черновике следовало: "также простился он и с Вяземским", но над строкой знаком # отмечена вставка, которую Жуковский предположил перенести из последующего своего рассказа. Сообщив о своем решении (после того, как услышал слова Пушкина: "жду царского слова, чтобы умереть покойно") ехать к государю, Жуковский об'ясняет свои мотивы: "Надобно знать, что, простившись с Пушкиным, я опять возвратился к, его постели и сказал ему: "Может быть я увижу государя; что мне сказать ему от тебя?" - "Скажи ему,-отвечал он,- что мне жаль умереть, был бы весь его". Эти слова были выделены скобками, как подлежащие перенесению в отмеченное место, но здесь же для этой цели они были выправлены так: "Но через минуту я возвратился к его постели и спросил у него, может быть увижу государя; что мне сказать ему от тебя? - Скажи, отвечал он, что мне жаль умереть; был бы весь его". Но на этом разработка слов Пушкина еще не закончилась, ибо при слове весь Жуковский сделал карандашом отметку, а вверху страницы, повторяя эту отметку, он карандашом же написал: "В другой раз нет... нет скажи, что я... я желаю ему долгого... долгого". На этих карандашных строках Жуковский наконец написал слова Пушкина в окончательной редакции: "Он опять подозвал меня: "Скажи государю, - сказал он, - что мне жаль умирать: был бы весь его. Скажи, что я ему желаю долгого, долгого царствования - что я ему желаю счастия в его сыне, счастия в его России". Эти слова говорил он слабо, отрывисто, но явственно". Эта редакция была тут же перечеркнута самим Жуковским. Итак, по первоначальной редакции выходит, что, выслушав слова Пушкина ("Скажи ему, что мне жаль умереть; был бы весь его"), Жуковский отправился к государю и встретил фельд'егеря, посланного от царя звать Жуковского во дворец. "Я рассказал, - пишет Жуковский, - о том, что говорил Пушкин. Я счел долгом сообщить эти слова немедленно вашему величеству". Затем Жуковский передал государю просьбу за Данзаса и не получил на нее удовлетворительного ответа. Тем не менее Жуковский пишет: "Я возвратился с утешительным ответом государя. Выслушав меня, он поднял руки к небу с каким-то судорожным движением: "Вот как я утешен! - сказал он. - Скажи государю, что я желаю ему счастия в его сыне, что я желаю ему счастия в его России". Эти слова говорил слабо, отрывисто, но явственно".
Из изложения процесса работы Жуковского над воссозданием или, вернее, над созданием патриотических слов Пушкина обнаруживается сомнительность самого факта их произнесения. Пушкин среди своих мучений так мало и редко говорил, что каждое слово отпечатлевалось в памяти, и странно было бы забыть или спутать его слова, особенно такие торжественные. Признавая всю возможную слабость человеческой памяти, нельзя же думать, что Жуковский мог забыть и спутать обстоятельства. Но мы имеем в своем распоряжении один документ, в котором Жуковский выдает себя с головой.
В черновом проекте просьбы о милостях семье Пушкина Жуковский, между прочим, просит у государя разрешения написать по поводу смерти Пушкина особую бумагу или манифест вроде того, который он, Жуковский, написал после смерти Карамзина. Желая побудить государя к согласию, Жуковский пишет: "Мною передано было от вас последнее радостное слово, услышанное Пушкиным на земле. Вот что он ответил, подняв руки к небу с каким-то судорожным движением (и что я вчера забыл передать вашему величеству): "Как я утешен! скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в сыне, что я желаю счастия в счастии России".
Трудно, почти невозможно допустить, что Жуковский забыл бы передать государю такие слова Пушкина, докладывая ему о последних минутах Пушкина. Легче допустить, что эти слова создались сами собой в голове и сердце Жуковского. И не принять ли за истинную- версию, записанную в дневнике Тургенева: "Пушкин сложил руки и благодарил бога, сказав, чтобы Жуковский передал государю благодарность"? Не дали ли "сложенные руки" повод Жуковскому говорить о судорожном движении, а из'явление чувства благодарности не развернулось ли в риторическую фразу?
5
Приведенными выше наблюдениями и данными анализа текста значение письма Жуковского, как непреложного и достоверного источника, сильно подрывается. Ясно, что картины смерти Пушкина, набросанные Жуковским, не соответствуют действительности. Самые факты Жуковский подгонял в угоду излюбленным своим тенденциям. Академиком А. Н. Веселовским отмечено присущее Жуковскому стремление к своеобразной идеализации всего, к чему он ни прикасался. Процесс идеализации совершался у него бессознательно. Эта особенность творческого дарования Жуковского отразилась и на разбираемом письме не на пользу истине факта. Пушкин у него явился таким же христианином и патриотом по настроению и чувству, каким был он сам, Жуковский. Но не только указанная творческая особенность играла роль при воссоздании истории последних минут Пушкина. После катастрофической смерти Пушкина надлежало охранить моральные и материальные интересы семьи Пушкина, и надо отдать справедливость - Жуковский и друзья Пушкина совершили с этой целью в пределе земном все земное. Но охрана материальных интересов была неразрывно связана с защитой покойного Пушкина против сыпавшихся на него обвинений и в безбожии, и д неблагодарности императору, и в отсутствии у него истинного патриотизма, и в забвении истинно монархических начал. Дело друзей Пушкина обострялось еще и тем обстоятельством, что эти обвинения падали и на них, как на друзей Пушкина. Защищая Пушкина, они защищали, следовательно, и себя. Допустим, что помянутые обвинения в значительной мере не соответствовали действительности. Значит ли такое допущение, что абсолютно верны опровергающие утверждения Жуковского и Вяземского? Не перегнули ли они слишком в обратную сторону? А между тем, надо признать, что победу и в памяти современников, и в памяти потомства одержали они, друзья Пушкина. Своим пониманием Пушкина, которое было манифестировано ими сейчас же после смерти и по поводу ее, они заразили всех исследователей и биографов Пушкина.
Поэтому-то совершенно особенное значение приобретают те разоблачения, которые приносит критика письма Жуковского как исторического источника. Ибо пострадавшим является не только "самое достоверное" изображение последних минут Пушкина, но и связанное с ним известное представление о Пушкине в последние годы, о религиозных и политических основах его миросозерцания. Мы получаем возможность отрешиться, наконец, от навязанного нам Жуковским образа поэта: мы не приобретаем, правда, положительных знаний о нем, но мы можем сказать, что перо Жуковского не считалось с действительным положением вещей; можем сказать, что ни предсмертные настроения Пушкина, ни сокровенные глубины его души не были такими, какими они явились в изображении Жуковского. Какими же они были в действительности? Ответить на этот вопрос мы сейчас не можем, но мы будем искать ответа, ибо теперь нет у нас ни достоверной картины последних дней жизни поэта, ни авторитетной и бесспорной характеристики его духовной личности в последние годы.
Письмо В. А. Жуковского к С. Л. Пушкину в первоначальной редакции
Здесь печатается первоначальная редакция письма Жуковского, т. е. тот текст, который читался в первом (черновом) из указанных выше двух списков до начала каких-либо исправлений.
Я не имел духу писать к тебе, мой бедный Сергей Львович. Что я мог тебе сказать, угнетенный нашим общим несчастьем, которое упало на нас, как обвал, и всех раздавило? Нашего Пушкина нет! это к несчастию верно; но все еще кажется невероятным. Мысль, что его нет, еще не может войти в порядок обыкновенных, ясных, ежедневных мыслей. Еще по привычке продолжаешь искать его, еще так естественно ожидать с ним встречи в некоторые условные часы; еще посреди наших разговоров как будто отзывается его голос, как будто раздается его живой веселый смех, и там, где он бывал еждневно, ничто не переменилось, нет и признаков бедственной утраты, все в обыкновенном порядке, все на своем месте; а он пропал и навсегда - непостижимо! В одну минуту погибла сильная, крепкая жизнь, полная гения, светлая надеждами. Не говорю о тебе, бедный дряхлый отец; не говорю об нас, горюющих друзьях его. Россия лишилась своего любимого национального поэта. Он пропал для нее в ту минуту, когда его созреванье совершалось; пропал, достигнув до той поворотной черты, на которой душа наша, прощаясь с кипучею, буйною, часто беспорядочною силою молодости, тревожимой гением, предается более спокойной, более образовательной силе здравого мужества, столь же свежей, как и первая; может быть, не столь порывистой, но более творческой. У кого из русских с его смертью не оторвалось что-то родное от сердца?
И между всеми русскими особенную потерю сделал в нем сам государь. При начале своего царствования он его себе присвоил; он отворил руки ему в то время, когда он был раздражен несчастием, им самим на себя навлеченным; он следил за ним до последнего его часа; бывали минуты, в которые, как буйный, еще неостепенившийся ребенок, он навлекал на себя неудовольствие своего хранителя, но во всех из'явлениях неудовольствия со стороны государя было что- то нежное, отеческое. После каждого подобного случая связь между ими усиливалась, в одном - чувством 'Испытанного им наслаждения простить, в другом - живым движением благодарности, которая более и более проникала душу Пушкина и наконец слилась в ней с поэзиею.
Государь потерял в нем свое создание, своего поэта, который принадлежал бы к славе его царствования, как Державин славе Екатерины, а Карамзин славе Александра.
И государь до последней минуты Пушкина остался верен своему благотворению. Он отозвался умирающему на последний земной крик его; и как отозвался? Какое русское сердце не затрепетало благодарностью на этот голос царский? В этом голосе выражалось не одно личное, трогательное чувство, но вместе и любовь к народной славе и высокий приговор нравственный, достойный царя, представителя и славы и нравственности народной.
Первые минуты ужасного горя для тебя прошли; теперь ты можешь меня слушать и плакать. Я опишу тебе все, что было в последние минуты твоего сына, что я видел сам, что мне рассказали другие очевидцы.
Опишу просто все, что со мною было. В середу 27-го числа генваря в 10-ть часов вечера приехал я к князю Вяземскому. Вхожу в переднюю. Мне говорят, что князь и княгиня у Пушкиных. Это показалось мне странным. Почему меня не позвали? Сходя с лестницы, я зашел к Валуеву. Он встретил меня словами: "Получили ли вы записку княгини? К вам давно послали. Поезжайте к Пушкину: он умирает; он смертельно ранен". Оглушенный этим известием, я побежал с лестницы, велел везти себя прямо к Пушкину, но, проезжая мимо Михайловского дворца и зная, что граф Виельгорский находится у великой княгини (у которой тогда был концерт), велел его вызвать и сказал ему о случившемся, дабы он мог немедленно по окончании вечера, вслед за мною же приехать. Вхожу в переднюю (из которой дверь была прямо в кабинет твоего умирающего сына), нахожу в нем докторов Арендта и Спасского, князя Вяземского, князя Мещерского, Валуева. На мой вопрос: каков он? Арендт, который с самого начала не имел никакой надежды, отвечал мне: очень плох, он умрет непременно.
Вот что рассказали мне о случившемся.
Дуэль была решена накануне (во вторник 26-го генваря); утром 27-го числа Пушкин, еще не имея секунданта, вышел рано со двора. Встретясь на улице со своим лицейским товарищем полковником Данзасом, он посадил его с собою в сани и, не рассказывая ничего, повез к д'Аршиаку, секунданту своего противника. Там, прочитав перед Данзасом собственноручную копию с того письма, которое им было написано к министру Геккерену и которое произвело вызов от молодого Геккерена, он оставил Данзаса для условий с д'Аршиаком, а сам возвратился к себе и дожидался спокойно развязки. Его спокойствие было удивительное; он занимался своим "Современником" и за час перед тем, как ему ехать стреляться, написал письмо к Ишимовой (сочинительнице Русской истории для детей, трудившейся для его журнала); в этом письме, довольно длинном, он говорит ей о назначенных им для перевода пиесах, и входит в подробности о ее истории, на которую делает критические замечания, так просто и внимательно, как будто бы ничего иного у него в эту минуту в уме не было. Это письмо есть памятник удивительной силы духа: нельзя читать его без умиления, какой-то благоговейной грусти: ясный, простосердечный слог eго глубоко трогает, когда вспоминаешь при чтении, что писавший это письмо с такою беззаботностию через час уже лежал умирающий от раны. По условию, Пушкин должен был встретиться в положенный час со своим секундантом, кажется в кондитерской лавке Вольфа, дабы оттуда ехать на место; он пришел туда в часов1(). Данзас уже его дожидался с санями; поехали; избранное место в лесу у Комендантской дачи; выехав из города, увидели впереди другие сани; это был Геккерен с своим секундантом; остановились почти в одно время и пошли в сторону от дороги; снег был по колена; по выборе места надобно было вытоптать в снегу площадку, чтобы и тот и другой удобно могли и стоять друг против друга и сходиться. Оба секунданта и Геккерен занялись этою работою; Пушкин сел на сугроб и смотрел на роковое приготовление с большим равнодушием. Наконец вытоптана была тропинку в аршин шириною и в двадцать шагов длиною; плащами означили барьеры, одна от другой в десяти шагах; каждый стал в пяти шагах позади своей. Данзас махнул шляпою; пошли, Пушкин почти дошел до своей барьеры; Геккерен за шаг от своей выстрелил; Пушкин упал лицом на плащ и пистолет его увязнул в снегу так, что все дуло наполнилось снегом. "Je suis blessé"*, сказал он, падая. Геккерен хотел к нему подойти, но он, очнувшись, сказал: "Ne bougez pas; je me sens encore assez fort pour tirer mon coup"** Данзас подал ему другой пистолет. Он оперся на левую руку, лежа прицелился, выстрелил, и Геккерен упал, но его сбила с ног только сильная контузия; пуля пробила мясистые участи правой руки, коею он закрыл себе грудь, и будучи тем ослаблена, попала в пуговицу, которою панталоны держались на подтяжке против ложки; эта пуговица спасла Геккерена. Пушкин, увидя его падающего, бросил вверх пистолет и закричал: "Bravo"! Между тем кровь лила из раны, было надобно поднять раненого; но на руках донести до саней было невозможно; подвезли к нему сани, для чего надобно было разломать забор, и в санях довезли его до дороги, где дожидала его Геккернова карета, в которую он и сел с Данзасом. Лекаря на месте сражения не было. Дорогою он, повидимому, не страдал, по крайней мере этого не было заметно; он был, напротив, даже весел, разговаривал с Данзасом и рассказывал ему анекдоты.
* ("Я ранен".)
** ("Не двигайтесь. У меня еще хватит силы выстрелить".)
Домой возвратились в шесть часов. Камердинер взял его на руки и понес на лестницу. - Грустно тебе нести меня? - спросил у него Пушкин.
Возвращение раненого Пушкина домой. С рисунка Бореля
Бедная жена встретила его в передней и упала без чувств. Его внесли в кабинет; он сам велел подать себе чистое белье; разделся и лег на диван, находившийся в кабинете. Жена, пришедши в память, хотела войти; но он громким голосом закричал: "n'entrez pas"*, ибо опасался показать ей рану, чувствуя сам, что она была опасною. Жена вошла уже тогда, когда он был совсем раздет.
* ("Не входите".)
Послали за докторами. Арендта не нашли; приехали Шольц и Задлер. В это время с Пушкиным были Данзас и Плетнев. Пушкин велел всем выйти.
"Плохо со мною", - сказал он, подавая руку Шольцу. Рану осмотрели, и Задлер уехал за нужными инструментами. Оставшись с Шольцем, Пушкин спросил: "Что вы думаете о моей ране; я чувствовал при выстреле сильный удар в бок и горячо стрельнуло в поясницу. Дорогою шло много крови. Скажите откровенно, как вы находите рану?" - "Не могу вам скрыть, она опасная". - "Скажите мне, смертельная?" "Считаю долгом не скрывать и того. Но услышим мнение Арендта и Соломона, за коими послано". - "Je vous remercie, vous avez agi en honnête homme envers moi"* - сказал Пушкин; замолчал; потер рукою лоб, потом прибавил: "iI faut que j'arrange ma maison"**. Мне кажется, что идет много крови". Шольц осмотрел рану: нашлось, что крови шло немного; он наложил новый компресс. "Не же лаете ли видеть кого из ваших ближних приятелей?" - спросил Шольц. "Прощайте, друзья!" - сказал Пушкин, и в это время глаза его обратились на его библиотеку. С кем он прощался в эту минуту, с живыми ли друзьями, или с мертвыми, не знаю. Он, немного погодя, спросил: "Разве вы думаете, что я часу не проживу? - "О, нет! но я полагал, что вам будет приятно увидеть кого-нибудь из ваших. Г-н Плетнев здесь". - "Да; но я желал бы Жуковского. Дайте мне воды; тошнит". Шольц тронул пульс, нашел руку довольно холодную; пульс слабый, скорый, как при внутреннем кровотечении; он вышел за питьем, и послали за мною. Меня в это время не было дома; и не знаю, как это случилось, но ко мне не приходил никто. Между тем приехали Задлер и Соломон. Шольц оставил больного, который добродушно пожал ему руку, но не сказал ни слова.
* ("Благодарю вас, вы подтупили как честный человек по отношению ко мне".)
** ("Нужно привести в порядок дела".)
Скоро потом явился Арендт. Он с первого взгляда увидел, что не было никакой надежды. Первою заботою было остановить внутреннее кровотечение; начали прикладывать холодные со льдом примочки на живот и давать прохладительное питье; они произвели желанное действие, и кровотечение остановилось. Все это было поручено Спасскому, домовому доктору Пушкина, который явился за Арендтом и всю ночь остался при постеле страдальца.
"Плохо мне", сказал Пушкин, увидя Спасского и подавая ему руку. Спасский старался его успокоить; но Пушкин махнул рукою отрицательно. С этой минуты он как будто перестал заботиться о себе и все его мысли обратились на жену. "Не давайте излишних надежд жене, говорил он Спасскому, не скрывайте от нее, в чем дело; она не притворщица, вы ее хорошо знаете. Впрочем, делайте со мною что хотите, я на все согласен и на все готов".
Когда Арендт перед своим от'ездом подошел к нему, он ему сказал: "попросите государя, чтобы он меня простил; попросите за Данзаса, он мне брат, он невинен, я схватил его на улице". Арендт уехал.
В это время уже собрались мы все, князь Вяземский, княгиня, граф Виельгорский и я.
Княгиня была с женою, которой состояние было невыразимо; как привидение, иногда прокрадывалась она в ту горницу, где лежал ее умирающий муж; он не мог ее видеть (он лежал на диване лицом от окон к двери); но он боялся, чтобы она к нему подходила, ибо не хотел, чтобы она могла приметить его страдания, кои с удивительным мужеством пересиливал, и всякий раз, когда она входила или только останавливалась у дверей, он чувствовал ее присутствие. "Жена здесь, - говорил он. - Отведите ее". "Что делает жена? - спросил он однажды у Спасского. - Она, бедная, безвинно терпит! в свете ее заедят".
Вообще с начала до конца своих страданий (кроме двух или трех часов первой ночи, в которые они превзошли всякую меру человеческого терпения) он был удивительно тверд. "Я был в тридцати сражениях, говорил доктор Арендт, я видел много умирающих, но мало видел подобного".
И особенно замечательно то, что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной; буря, которая за несколько часов волновала его душу яростною страстию, исчезла, не оставив на нем никакого следа; ни слова, ниже воспоминания о поединке. Однажды только, когда Данзас упомянул о Геккерене, он сказал: "Не мстите за меня! Я все простил".
Но вот черта, чрезвычайно трогательная. В самый день дуэли рано поутру получил он пригласительный билет на погребение Гречева сына. Он вспомнил об этом посреди всех страданий. "Если увидите Греча,- сказал он Спасскому, - поклонитесь ему и скажите, что я принимаю душевное участие в его потере".
У него спросили: желает ли исповедаться и причаститься. Он согласился охотно и положено было призвать священника утром.
В полночь доктор Арендт возвратился.
Покинув Пушкина, он отправился во дворец, но не застал государя, который был в театре, и сказал камердинеру, чтобы по возвращении его величества было донесено ему о случившемся. Около полуночи приезжал за Арендтом от государя фельд'егер с повелением. немедленно ехать к Пушкину, прочитать ему письмо, собственноручно государем к нему написанное, и тотчас обо всем донести. "Я не лягу, я буду ждать", - стояло в записке государя к Арендту. Письмо же приказано было возвратить. И что же стояло в этом письме? "Если бог не велит нам более увидеться, прими мое прощение, а с ним и мой совет: кончить жизнь христиански. О жене и детях не беспокойся, я их беру на свое попечение".
Как бы я желал выразить простыми словами то, что у меня движется в душе при перечитывании этих немногих строк. Какой трогательный конец земной связи между царем и тем, кого он когда-то отечески присвоил и кого до последней минуты не покинул: как много прекрасного человеческого в этом порыве, в этой поспешности захватить душу Пушкина на отлете, очистить ее,для будущей жизни и ободрить последним земным утешением. "Я не лягу, я буду ждать!" О чем же он думал в эти минуты? Где он был своею мыслью? О, конечно, перед постелью умирающего, его добрым земным гением, его духовным отцом, его примирителем с небом и землею.
В ту же минуту было исполнено угаданное желание государя. Послали за священником в ближнюю церковь. Умирающий исповедался и причастился с глубоким чувством.
Когда Арендт прочитал Пушкину письмо государя, то он вместо ответа поцеловал его и долго не выпускал из рук; но Арендт не мог его оставить ему. Несколько раз Пушкин повторял: "Отдайте мне это письмо, я хочу умереть с ним. Письмо! где письмо?" Арендт успокоил его обещанием испросить на то позволение у государя.
Он скоро потом уехал.
До пяти часов Пушкин страдал, но сносно. Кровотечение было остановлено холодными примочками. Но около пяти часов боль в животе сделалась нестерпимою и сила ее одолела силу души; он начал стонать; послали за Арендтом. По приезде его нашли нужным поставить промывательное, но оно не помогло и только что усилило страдания, которые в чрезвычайной силе своей продолжались до 7 часов утра.
Что было бы с бедною женою, если бы она в течение двух часов могла слышать эти крики: я уверен, что ее рассудок не вынес бы этой душевной пытки. Но вот что случилось: она в совершенном изнурении лежала в гостиной, головою к дверям, и они одни отделяли ее от постели мужа. При первом страшном крике его княгиня Вяземская, бывшая в той же горнице, бросилась к ней, опасаясь, чтобы с нею чего не сделалось. Но она лежала неподвижно (хотя за минуту говорила); тяжелый, летаргический сон овладел ею; и этот сон, как будто нарочно посланный свыше, миновался в ту самую минуту, когда раздалось последнее стенание за дверями.
И в эти минуты жесточайшего испытания, по словам Спасского и Арендта, во всей силе сказалась твердость души умирающего; готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил, чтобы жена не слышала, чтобы ее не испугать. К семи часам боль утихла.
Надобно заметить, что во все это время и до самого конца мысли его были светлы и память свежа. Еще до начала сильной боли он подозвал к себе Спасского, велел подать какую-то бумагу, по-русски написанную, и заставил ее сжечь. Потом призвал Данзаса и продиктовал ему записку о некоторых долгах своих. Это его, однако, изнурило и после он уже не мог сделать никаких других распоряжений.
Когда поутру кончились его сильные страдания, он сказал Спасскому: "Жену, позовите жену!" - Этой прощальной минуты я тебе не стану описывать.
Потом потребовал детей; они спали; их привели и принесли к нему полусонных. Он на каждого оборачивал глаза, молча; клал ему на голову руку; крестил и потом движением руки отсылал от себя.
"Кто здесь? - спросил он Спасского и Данзаса. Назвали меня и Вяземского. - Позовите", - сказал он слабым голосом. Я подошел, взял его похолодевшую, протянутую ко мне руку, поцеловал ее: сказать ему ничего я не мог, он махнул рукой, я отошел.
Также простился он и с Вяземским. В эту минуту приехал граф Виельгорский и вошел к нему и также в последние подал ему живому руку.
Было очевидно, что спешил сделать свой последний земной расчет и как будто подслушивал идущую к нему смерть. Взявши себя за пульс, он сказал Спасскому: "Смерть идет".
"Карамзина? тут ли Карамзина?" - спросил он, спустя немного. Ее не было; за нею немедленно послали, и она скоро приехала. Свидание их продолжалось только минуту, но когда Катерина Андреевна отошла от постели, он ее кликнул и сказал: "Перекрестите меня!" - потом поцеловал у нее руку.
В это время приехал доктор Арендт. "Жду царского слова, чтобы умереть спокойно", - сказал ему Пушкин. Это было для меня указанием, и я решился в ту же минуту ехать к государю, чтобы известить его величество о том, что слышал.
Надобно знать, что, простившись с Пушкиным, я опять возвратился к его постели и сказал ему: "Может быть я увижу государя; что мне сказать ему от тебя?" - "Скажи ему, - отвечал он, - что мне жаль умереть; был бы весь (его)".
Сходя с крыльца, я встретился с фельд'егерем, посланным за мной от государя. "Извини, что я тебя потревожил, - сказал он мне при входе моем в кабинет". - "Государь, я сам спешил к вашему величеству в то время, когда встретился с посланным за мною". И я рассказал о том, что говорил Пушкин. "Я счел долгом сообщить эти слова немедленно вашему величеству. Полагаю, что он тревожится о участи Данзаса". - "Я не могу переменить законного порядка,- отвечал государь, - но сделаю все возможное. Скажи ему от меня, что я поздравляю его с исполнением христианского долга; о жене же и детях он беспокоиться не должен; они мои. Тебе же поручаю, если он умрет, запечатать его бумаги; ты после их сам рассмотришь".
Я возвратился к Пушкину с утешительным ответом государя. Выслушав меня, он поднял руку к небу с каким-то судорожным движением. "Вот как я утешен! - сказал он. - Скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в его сыне, что я желаю ему счастия в его России". Эти слова говорил слабо, отрывисто, но явственно.
Между тем данный ему прием опиума несколько его успокоил. К животу вместо холодных примочек начали прикладывать мягчительные; это было приятно страждущему. И он начал послушно исполнять предписания докторов, которые прежде отвергал упрямо, будучи испуган своими муками и ожидая смерти для их прекращения. Он сделался послушным, как ребенок, сам накладывал компрессы на живот и помогал тем, кои около него суетились. Одним словом, он сделался гораздо спокойнее.
В этом состоянии нашел его доктор Даль, пришедший к нему в два часа. "Плохо, брат", - сказал Пушкин, улыбаясь, Далю. В это время он, однако, вообще был спокойнее; руки его были теплее, пульс явственнее. Даль, имевший сначала более надежды, нежели другие, начал его ободрять. "Мы все надеемся, - сказал он, - не отчаивайся и ты". - "Нет, - отвечал он, - мне здесь не житье; я умру, да видно так и надо".
В это время пульс его был полнее и тверже. Начал показываться небольшой общий жар. Поставили пиявки. Пульс стал ровнее, реже и гораздо мягче. "Я ухватился, говорит Даль, как утопленник за соломинку, робким голосом провозгласил надежду и обманул было и себя и других". Пушкин заметил, что Даль был пободрее, взял его за руку и спросил: "Никого тут нет?" - "Никого". "Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?" - "Мы за тебя надеемся, Пушкин, право, надеемся". - "Ну спасибо!" - отвечал он. Но повидимому, только однажды и обольстился он надеждою, ни прежде, ни после этой минуты он ей не верил. Почти всю ночь (на 29-е число, эту ночь всю Даль просидел у его постели, а я, Вяземский и Виельгорский в ближней горнице) он продержал Даля за руку; часто брал по ложечке или по крупинке льда в рот, и всегда все делал сам: брал стакан с ближней полки, тер себе виски льдом, сам накладывал на живот припарки, сам их снимал и проч.
Он мучился менее от боли, нежели от чрезмерной тоски: "Ах! какая тоска! - иногда восклицал он, закидывая руки на голову, - сердце изнывает". Тогда просил он, чтобы подняли его, или поворотили на бок, или поправили ему подушку, и, не дав кончить этого, останавливал обыкновенно словами: "Ну! так, так - хорошо: вот и прекрасно и довольно; теперь очень хорошо". Или: "постой - не надо - потяни меня только за руку - ну вот и хорошо, и прекрасно". (Все это его точное выражение). "Вообще, говорит Даль, в обращении со мною он был повадлив и послушен, как ребенок, и делал все, что я хотел".
Однажды он спросил у Даля: "Кто у жены моей?" Даль отвечал: "Много добрых людей принимают в тебе участие; зало и передняя полны с утра и до ночи". "Ну спасибо, - отвечал он, - однако же поди, скажи жене, что все слава богу легко; а то ей там, пожалуй, наговорят!"
Даль его не обманул. С утра 28-го числа, в которое разнеслась по городу весть, что Пушкин умирает, передняя была полна приходящих. Одни осведомлялись о нем через посланных спрашивать об нем, другие - и люди всех состояний, знакомые и незнакомые - приходили сами. Трогательное чувство национальной, общей скорби выражалось в этом движении, произвольном, ни в чем не приготовленном. Число приходящих сделалось наконец так велико, что дверь прихожей (которая была подле кабинета, где лежал умирающий) беспрестанно отворялась и затворялась; это беспокоило страждущего; мы придумали запереть дверь из прихожей в сени, задвинули ее залавком и отворили другую, узенькую, прямо с лестницы в буфет, а гостиную от столовой отгородить ширмами (это распоряжение поймешь из приложенного плана). С этой минуты буфет был набит народом; в столовую входили только знакомые, на лицах выражалось простодушное участие, очень многие плакали.
План квартиры Пушкина, составленный В.А. Жуковским. 1. Кабинет: а) диван, на котором умер Пушкин, в) его большой стол с кресл., на котором он работал, d) полки с книгами. 2. Гостиная: кушетка, на которой лежал ночью Н.Н. 3. Передняя: а) здесь Пушкин лежал во гробе. 4. Столовая: а) так были поставлены ширмы, чтобы загородить гостиную, где находился Н.Н. 5. Сени: а) здесь стоял залавок, которым задвинули дверь, в) маленькая узкая дверь, через которую входили все посторонние. 6. Буфет с чуланом, здесь собирались приходившие осведомиться во время болезни, ночью, тогда коль заперли дверь в прихожую
Государь императору получал известия от доктора Арендта (который раз по шести в день, и по нескольку раз ночью, приезжал навестить больного); государыня великая княгиня, очень любившая Пушкина, написала ко мне несколько записок, на которые я отдавал подробный отчет ее высочеству согласно с ходом болезни.
Такое участие трогательно, но оно естественно; естественно и в государе, которому дорога народная слава, какого рода она бы ни была (а в этом отличительная черта нынешнего государя; он любит все русское; он ставит новые памятники и бережет старые); естественно и в нации, которая в этом случае не только за одно с своим государем, но этою общею любовью к отечественной славе укореняется между ими нравственная связь; государю естественно гордиться своим народом, как скоро этот народ понимает его высокое чувство и вместе с ним любит то, что славно отличает его oт других народов или ставит с ним на ряду; народу естественно быть благодарным своему государю, в котором он видит представителя своей чести.
Одним словом, сии из явления общего участия наших добрых русских меня глубоко трогали, но не удивляли. Участие иноземцев было для меня усладительною нечаятельностью. Мы теряли свое: мудрено ли что мы горевали? Но их что так трогало? Что думал этот почтенный Барант, стоя долго в унынии посреди прихожей, где около его шептали с печальными лицами о том, что делалось за дверями. Отгадать нетрудно. Гений есть общее добро; в поклонении гению все народы родня! и когда он безвременно покидает землю, все провожают его с одинаковою братскою скорбию. Пушкин по своему гению был собственностью не одной России, но и целой Европы; потому-то и посол французский (сам знаменитый писатель) приходил к двери его с печалью собственною, и о нашем Пушкине пожалел, как-будто о своем. Потому же Люцероде, саксонский посланник, сказал собравшимся у него гостям в понедельник к вечеру: нынче у меня танцовать не будут, нынче похороны Пушкина.
Возвращаюсь к своему описанию. Послав Даля ободрить жену надеждою, Пушкин сам не имел никакой. Однажды спросил он: "Который час?" И на ответ Даля продолжал прерывающимся голодом: "Долго ли... мне... так мучиться?.. Пожалуйста поскорей!.." Это повторил он несколько раз: "Скоро ли конец?.." и всегда прибавлял: "Пожалуйста поскорей!"
Вообще (после мук первой ночи, продолжавшихся два часа) он был удивительно терпелив. Когда тоска и боль его одолевали, он делал движение руками или отрывисто кряхтел, но так, что его почти не могли слышать. "Терпеть надо, друг, делать нечего, - сказал ему Даль, - но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче". - "Нет, - он отвечал прерывисто: - нет... не надо... стонать... жена... услышит... Смешно же... чтоб этот... вздор... меня... пересилил... не хочу"...
Я покинул его в 5 часов и через два часа возвратился в 7-м, то есть через два часа. Видев, что ночь была довольно спокойна, я пошел к себе почти с надеждою, но, возвращаясь, нашел иное. Арендт сказал мне решительно, что все кончено и что ему не пережить дня. Действительно, пульс ослабел и начал упадать приметно; руки начали стыть. Он лежал с закрытыми глазами; иногда только подымал руки, чтобы взять льду и потереть им лоб.
Ударило два часа пополудни, и в Пушкине осталось жизни на три четверти часа. Он открыл глаза и попросил моченой морошки. Когда ее принесли, то он сказал" внятно: "Позовите жену, пускай она меня покормит". Она пришла, опустилась на колена у изголовья, поднесла ему ложечку, другую морошки, потом прижалась лицом к лицу его; Пушкин погладил ее по голове и сказал: "Ну, ну, ничего; слава богу; все хорошо! поди". - Спокойное выражение лица его и твердость голоса обманули бедную жену; она вышла как просиявшая от радости лицом. - "Вот увидите, - сказка она доктору Спасскому, - он будет жив, он не умрет".
А в эту минуту уже начался последний процесс жизни. Я стоял вместе с графом Виельгорским у постели его, в головах; сбоку стоял Тургенев. Даль шепнул мне: "Отходит". Но мысли его были светлы. Изредка только полудремотное забытие их отуманивало. Раз он подал руку Далю и, пожимая ее, проговорил: "Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше... ну, пойдем!" Но, очнувшись, он сказал: "Мне было пригрезилось, что я с тобой лечу вверх по этим книгам и полкам; высоко... и голова закружилась". Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать Далеву руку и, потянув ее, сказал: "Ну пойдем же, пожалуйста, да вместе". Даль, по просьбе его, взял его подмышки и приподнял повыше; и вдруг, как будто проснувшись, он быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: "Кончена жизнь". Даль, не расслушав, отвечал: "Да, кончено; мы тебя положили". - "Жизнь кончена!" - повторил он внятно и положительно. "Тяжело дышать, давит!" - были последние слова его.
Пушкин в гробу . Рисунок карандашом В. А. Жуковского
В эту минуту я не сводил с него глаз и заметил, что движение груди, доселе тихое, сделалось прерывистым. Оно скоро прекратилось. Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха; но я его не приметил. Тишина, его об'явшая, казалась мне успокоением. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил:- "Что он?" - "Кончилось", - отвечал мне Даль. Так тихо, так таинственно удалилась душа его. "Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить великого таинства смерти, которое совершилось перед нами во всей умилительной святыне своей.
Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это было не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! нет! какая-то глубокая удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: что видишь, друг? И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его, и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина.
Маска Пушкина
Опишу в немногих словах то, что было после. К счастию, я вспомнил во-время, что надобно с него снять маску. Это было исполнено немедленно; черты его еще не успели измениться. Конечно, того первого выражения, которое дала им смерть, в них не сохранилось; но все мы имеем отпечаток привлекательный; это не смерть, а сон.
Спустя 3/4 часа после кончины (во все время я не отходил от мертвого, мне хотелось вглядеться в прекрасное лицо его) тело вынесли в ближнюю горницу; а я, исполняя повеление государя императора, запечатал кабинет своею печатью.
Не буду рассказывать того, что сделалось с печальною женою: при ней находились неотлучно княгиня Вяземская, Е. И. Загряжская, граф и графиня Строгановы. Граф взял на себя все распоряжения похорон.
Побыв еще несколько времени в доме, я поехал к Виельгорскому обедать; у него собрались и все другие, видевшие последнюю минуту Пушкина; и он сам был приглашен за гробом к этому обеду: это был день моего рождения.
Траурная карточка
Я счел обязанностью донести государю императору о том, как умер Пушкин; он выслушал меня наедине в своем кабинете: этого прекрасного часа моей жизни я никогда не забуду.
На другой день мы, друзья, положили Пушкина своими руками в гроб; на следующий день, к вечеру, перенесли его в Конюшенную церковь.
И в эти оба дня та горница, где он лежал в гробе, была беспрестанно полна народом. Конечно, более десяти тысяч человек приходило взглянуть на него: многие "плакали; иные долго останавливались и как будто хотели всмотреться в лицо его; было что-то разительное в его неподвижности посреди этого движения, и что-то умилительно таинственное в той молитве, которая так тихо, так однообразно слышалась посреди этого шума.
И особенно глубоко трогало мне душу то, что государь как будто соприсутствовал посреди своих русских, которые так просто и смиренно с ним заодно выражали скорбь свою о утрате славного соотечественника. Всем было известно, как государь утешил последнее минуты Пушкина, какое он принял участие в его христианском покаянии, что он сделал для его сирот, как почтил своего поэта и что в то же время (как судия, как верховный блюститель нравственности) произнес в осуждение бедственному делу, которое так внезапно лишило нас Пушкина. Редкий из посетителей помолясь перед гробом, не помолился в то же время за государя, и можно сказать, что это из'явление национальной печали о поэте было самым трогательным прославлением его великодушного покровителя.
Отпевание происходило 1 февраля. Весьма многие из наших знакомых людей и все иностранные министры были в церкви. Мы на руках отнесли гроб в подвал, где надлежало ему остаться до вывоза из города. 3 февраля в 10 часов вечера собрались мы в последний раз к тому, что еще для нас оставалось от Пушкина; отпели последнюю панихиду; ящик с гробом поставили на сани; сани тронулись; при свете месяца несколько времени я следовал за ними; скоро они поворотили за угол дома; и все, что было земной Пушкин, навсегда пропало из глаз моих 2().